Выбрать главу

Упомянутый знакомый был жертвой странной аномалии набирать вес. Сам он ни в чем не мог найти объяснение этой аномалии, и его глубоко задевало, когда отдельные нетактичные люди намекали на то, что причиной может быть неумеренное потребление пищи. Тем не менее с годами аномалия не только не исчезала, но и устрашающе нарастала, что заставило моего знакомого принять стоическое решение по старому христианскому обычаю объявить пятницы днями голодания. Это позволило ему на деле убедиться в силе своего характера и утереть носы близким, обвинявшим его в обжорстве. „Вчера, когда я весь день голодал…" — любил невзначай бросить он. Или же: „Завтра, когда мне придется голодать, а, как вам известно, раз в неделю я голодаю…"

Один сердобольный врач пытался разъяснить ему, что когда говорят „голодаю", подразумевают, что без того, чтобы не нарушать диету, нельзя позволить себе отправить в рот ни кусочка яблока, ни грамма салата, ни говоря уже о чашке кофе. А знакомый начинал свою голодовку именно с чашки кофе без сахара, а так как даже ребенку известно, что этот напиток, особенно без сахара, неимоверно повышает аппетит, то он присовокуплял к кофе несколько безобидных ложек конфитюра и с пяток ломтиков кекса.

После настолько аскетического дебюта можно было спокойно продолжать голодание с присущей ему непреклонностью. Знакомый не держал ни крошки во рту вплоть до десяти часов — время упомянутого яблока. Однако известно, что яблоко возбуждает аппетит не меньше, чем кофе, а, может быть, даже и больше, так что, проглотив этот фрукт, он чувствовал, что от повысившейся кислотности его брюхо может просто треснуть. Лишь единственно по этой причине и не по какой больше скромный фруктовый сеанс продолжался небольшим противнем с печеными яблоками, щедро сдобренными сахарной пудрой для вкуса.

Критическим пунктом разгрузочного дня был, разумеется, обеденный час. Атавистический рефлекс, доставшийся в наследство от древнейших времен, звал прийти на помощь изголодавшемуся телу, которое так верно и безропотно тебе служит. Именно в этот драматический миг, знаменовавший собой временной предел в пятничном испытании, мой знакомый самым категорическим образом проявлял железную волю. И как невероятно это ни прозвучало бы для всяких там сплетников, он довольствовался всего одной-единственной тарелкой салата. Естественно, ради элементарных требований целесообразности, использовалась не плоская тарелка, с которой салат обычно разлетается во все стороны, а достаточно объемистая салатница, в которой и смешивалось немного скромных овощей: пять-шесть помидоров, два-три огурца, определенное количество маслин, не воображайте, будто счет идет на килограммы — а также (с учетом строгой гигиены желудка) несколько крутых яиц и белое куриное мясо, чья питательность, как известно, равна нулю — все это тщательно нарезано и сдобрено приправами.

С подобной неумолимостью постника мой знакомый уминал к четырем часам второй противень яблок в сахаре, перемешанных — в качестве заслуженной награды за стоицизм — с лакомыми кусочками печеной тыквы. После чего, твердый и неподкупный, он снова вставал на путь мученичества, давая себе передышку лишь к восьми часам с помощью уже упомянутой салатницы, наполненной, разумеется, уже перечисленной скудной снедью.

В его привычках было ложиться рано, точнее почти сразу по окончании передачи „Спокойной ночи, малыши!", однако в день голодания было бы истинным кощунством не подняться с постели к полуночи, дабы совсем скромно отметить очередную победу геройского духа над грешной плотью. Супруга, естественно, была осведомлена об этой его привычке, так что, когда в тишине позднего часа победитель проникал на кухню, на столе его поджидали глиняная миска с котлетами и круглый противень с отбивными, а также заботливо нарезанный слоеный пирог с брынзой и гювеч с кислым молоком, обладающим ценным свойством оказывать очищающее воздействие на организм, как будто ты ничего и не ел, — короче, полный набор всех тех маленьких радостей, которые находились под запретом на протяжении этого бесконечного разгрузочного дня.

Кто-то может возразить, дескать, мой знакомый — не постник, а писатель — всего лишь бездарность, объятая обычной мелочностью, гостеприимно встречающей нас на пороге склероза. Убежден, что дела обстоят иначе, хотя не решаюсь возражать, желая сохранить анонимность приведенных случаев. А примеров можно с лихвой почерпнуть из классики, ведь любой без труда припомнит того художника, который тридцать лет работал над одной-единственной картиной, или поэта, который всю жизнь создавал одну книгу сонетов. Но тем не менее подобные творческие муки — при том, что я не подвергаю сомнению талант тех, на чью долю они выпали, — не вызывают у меня особого сострадания.

Когда венцом долгой жизни становится одна-единственная книга, в этом нет ничего дурного, ежели книга эта обладает соответствующей ценностью. Я также допускаю, что чем стремительнее разрастается пишущая братия и становится повальным заболеванием убеждение, что „на уровень Хемингуэя как-нибудь потянем", тем ближе день, когда общество окажется вынужденным подвергнуть писателей ограничению — „одна книга за жизнь", чтобы не быть заваленным их продукцией.

А ведь и вправду: одно произведение высокого уровня — это совсем не мало. И тем не менее авторы, десятилетиями царапающие единственную свою книженцию, не вызывают у меня симпатии. Знаю: порой подобное неустанное ковыряние называют титаническим упорством, мне же оно скорее напоминает пробуксовку. Завершать в зрелом возрасте произведение, начатое в молодые годы, — это то же самое, что лепить фигуру человека с юношеским лицом и старческим сгорбленным торсом. За три десятилетия способ восприятия и переживания значительно меняется, а если этих изменений не происходит, значит, ты буксуешь на месте.

Во имя совершенства стиля Эредиа тридцать лет оттачивал и шлифовал свои „Трофеи". Результат оказался внушительным, по крайней мере согласно канонам парнасизма. В то же время Достоевский небрежностью своего стиля просто приводил критиков в отчаяние. Отдельные деятели даже намеривались засучить рукава и приняться редактировать его романы — где подтянуть фразу, где подчистить повторы, расправиться с отклонениями и излишней обстоятельственностью.

Как известно, в свое время Сомерсет Моэм грешил стилистическими изысками с целью подправить Толстого, Флобера, Стендаля, Диккенса, дабы, как он сам скромно заявлял, „их обновить и улучшить". И причина того, что он воздержался и не посягнул на Достоевского, вероятно, в том, что случай показался ему совершенно безнадежным.

Достоевский поистине обескураживает любителей компактной, синтетичной и лаконично-экспрессивной фразы. Но разве в этом вина серой змеи небрежности? Или же причиной тому лихорадочные усилия гения по возможности точнее выразить свои образы-видения? Можно ли представить того же Достоевского, который на протяжении тридцати лет, подобно портному или парикмахеру, вертится вокруг своей Неточки Незвановой, в то время как в его воображении напрасно ждут своего часа Раскольников и Соня, князь Мышкин и Настасья Филипповна, Ставрогин и Верховенский, Алеша и Иван Карамазовы?

Верно, даже Роден со своим неспокойным духом целых тридцать лет возился со знаменитыми „Вратами ада" — мечтой его жизни и крушением этой мечты. Потому что это нестройное, перенасыщенное, отступнически усложненное творение в конце концов оказалось негодным для того, чтобы украсить вход в Музей декоративного искусства. Вообще, не получились „врата". Скорее был создан какой-то Ноев ковчег. Но именно из этого Ноева ковчега на протяжении долгих лет Роден извлекал поразительных существ, родившихся в его наполненном мечтой и страданием мире, — Вечную весну и Вечного идола, Поцелуй и Боль, Адама и Еву, Минотавра и Данаиду, Теней и Мыслителя. Возможно, ошибочно задуманная Вселенная, при распаде превратившаяся в длинную вереницу удивительных шедевров, — вот что такое „Врата ада", неудача гения.