— Пейте, маленькая барышня, пока горячий.
Мария уселась на свой стул с пестрой подушкой.
— Знаешь, Жанна, теленок жаловался, что его невкусно кормят.
— Чего же он хочет?
— Он хочет тоже шоколаду.
— И ветчины?
— Нет, Жанна. Ветчину он не любит. Он просил еще абрикосового варенья.
— Хорошо, завтра угощу его шоколадом и абрикосовым вареньем. А может быть, вы тоже хотите абрикосового варенья?
— Да, пожалуйста. Если хватит и теленку, и мне.
Жанна улыбнулась:
— Хватит. Всем хватит.
Мария допила шоколад и вытерла губы салфеткой.
— А папа где?
— Не знаю. Верно, по делам в деревню пошел.
— А почему папа такой грустный?
Жанна немного смутилась.
— Он совсем не грустный. Вам показалось.
— Нет, он грустный. Скажи, Жанна, он, может быть, хочет улететь на небо и стать ангелом, как мама?
Жанна ласково погладила Марию по голове:
— Не думаю, деточка. Вряд ли он этого хочет.
Мария что-то соображала, приоткрыв рот.
— А со мной ведь ничего дурного не может случиться, раз мама ангел и молится за меня?
— Конечно не может. Мама молится за вас на небе, а здесь, на земле, мы с папой не дадим вас в обиду.
Мария молча кивнула.
«А главное, карлики. Они за меня горой», — подумала она.
II
Отец Марии, полковник Таубе, быстро шел по дороге.
Он шел, опустив голову и сжимая челюсти. Его длинные руки были глубоко засунуты в карманы, его длинные ноги широко ступали. Влажные волосы прилипли к его лбу.
— Неужели я пропаду? — сказал он вдруг громко. — Неужели все пойдет прахом?
Все. И ферма. Ферма, которой он так долго добивался и которую наконец купил с таким трудом.
Ему показалось, что вся его прочная, разумная жизнь хозяйственного фермера вдруг, как столб пыли, взлетела из-под его ног, закружилась и рассыпалась перед ним. И ничего не осталось от нее.
Он вытер вспотевший лоб рукой. Сердце его глухо стучало.
Неужели впереди только смерть и гибель? Смерть и гибель, как тогда. Но ведь тогда был Ледяной поход. Тогда было отчаяние, геройство, самопожертвованье. Тогда он погибал с целой страной.
И все-таки ведь он не погиб. Страна погибла — а он выкарабкался. Он устроил себе новую жизнь. У него хватило сил. Прочную, разумную жизнь. Он все хорошо устроил для Марии и для себя.
А теперь все опять должно было рухнуть. Как тогда. Хуже, чем тогда. Позорно рухнуть.
— Из-за девки! — хрипло крикнул он и сжал кулаки. — Из-за деревенской девки!
Он представил себе ее ненавистное и прелестное лицо, ее жесткие, вьющиеся волосы, красную ленточку на ее смуглой шее и острый, приторно-сладкий запах ее дешевых духов.
— Убить ее, убить, — прошептал он, чувствуя, что от одного воспоминания о ней сердце его уже начинает дрожать знакомой рабской дрожью. — Розина, — прошептал он и сморщился от боли, страсти и отвращения. — Розина — и имя такое же, как ее духи, приторно-сладкое и противное. Какая гадость!
И он с омерзением плюнул на дорогу.
Что же делать? Продать ферму? Уехать. Нет, он не может жить без нее, без Розины.
Что же тогда? Жить среди позора и гнусности. С каждым днем все больше запускать дела — до хозяйства ли ему теперь, — ревновать ее к мужикам, к своим собственным работникам, становиться с ними в очередь перед ее дверью? Пока все не пойдет прахом, пока ферму не продадут с молотка, пока сам он не повесится.
В памяти вдруг, как из тумана, выплыло бледное, почти белое лицо государя с широко открытыми, голубыми, пустыми, страшными глазами. Лицо государя, каким он видел его после отреченья в Ставке.
— Господи! — простонал Таубе. — Почему, почему я не умер тогда? Почему меня не расстреляли?
Между деревьев показались крыши, высокая колокольня церкви и у самого входа в деревню черный крест, весь обвешанный венками увядших цветов, — недавно поставленный памятник павшим на войне.
Таубе вышел на маленькую деревенскую площадь и остановился.
Площадь была совсем пуста. И дома вокруг казались пустыми. Только в бакалейной лавке с вывеской «Epicerie Parisienne mademoiselle Mariage»[52], в окне, заставленном банками с леденцами, мелькала голова самой mademoiselle Марьяж.
Но Таубе не видел ее. Он смотрел на угловой низкий домик с квадратными окнами и зелеными ставнями.
«Не пойду, — подумал он. — В четыре придут насчет молотилки. Надо сейчас же вернуться, а то опоздаю».
Но рука его уже толкнула калитку. И вдруг сзади раздался хриплый, протяжный, тревожный звонок.