Арезки хмыкал:
— Теперь это уже ни к чему, слишком поздно.
Я сердилась на него за скептицизм и неверие.
Двадцать седьмого мая он позвонил мне. Я кончала ужинать. Мы не смогли встретиться в этот вечер; он был занят.
— Все в порядке, мне обещали с пятнадцатого июня работу. Не наверняка. Но есть надежда. Я попытаюсь прийти сегодня вечером.
— Сейчас?
— Да. Через полчаса, час.
Я подумала об управляющем и его замечаниях.
— Приходи после одиннадцати, тебя никто не увидит.
— Это слишком поздно, можно попасть в облаву. Ничего не попишешь, увидимся завтра.
— Завтра демонстрация, я не знаю, когда она кончится.
— А, демонстрация!
Я сделала вид, что не замечаю иронии.
— Хорошо, я постараюсь прийти после одиннадцати. Если что–нибудь помешает…
— Позвонишь мне завтра. Приходи сегодня, Арезки. Но осторожней с управляющим. А может, мне выйти и подождать тебя где–нибудь? Мы войдем в дом вместе, так будет лучше.
— Нет, жди меня в комнате.
Но я прождала его напрасно. Двадцать восьмого я поднялась как во хмелю. Я растворила окно, взглянула на улицу, на горизонт, чистый от дымов, на оранжевую полосу над крышами, предвещавшую жаркий день. Мы работали до полудня. Мне не хватало Люсьена. Я представляла его себе среди зелени Энкура, приторно–сладкой, тошнотворной для него, изголодавшегося по брусчатке и асфальту. Потом мы все вместе сели в метро. У входа нас расплющила, поглотила толпа металлистов, почтарей, каменщиков. На каждой станции всё новые группы пытались втиснуться в перегруженные поезда. Те самые люди, которые вечерами ругались, если их толкнули или наступили на ногу, сегодня смеялись, называли друг друга товарищами. Метро текло как река, вбирающая в себя бесчисленные притоки людей, несших плакаты, свернутые транспаранты, флажки, знамена. Некоторые — самые пожилые — надели красные галстуки. Меня окружали рабочие нашего завода, которых я считала негодяями, расистами, и я была возбуждена до такой степени, что мне хотелось просить у них прощения за эту несправедливую оценку. Я еще не понимала, что эти люди всегда следуют за волной, каким бы ветром она ни была поднята. Крохотная среди мужчин, я закрывала глаза от счастья. Я представляла себе, как расскажу обо всем Арезки. Стал бы он смеяться, если б видел этот океан, затоплявший площадь Нации?
Ко мне подошел Жиль.
— Ну, Элиза? Наша взяла!
— Да, я думаю, на этот раз наша взяла.
— Как в тысяча девятьсот тридцать шестом, — сказал за моей спиной Доба.
— Студенты…
Они развернули свои транспаранты. Литературный факультет, медицинский, студгородок Антони…
— А вот и Рено!
Передовой отряд рабочего класса шагал под гром аплодисментов. Взявшись за руки и выкрикивая лозунги, мы дошли до площади Республики. Мы могли бы идти и дальше. На площади какой–то юный безумец вскарабкался на статую и украсил ее цветами. Весь Париж, душа и тело, был здесь, слившийся воедино. Вертолеты наблюдали за толпой. Кто–то, позади меня, сказал:
— А если высадятся парашютисты?
— Пусть попробуют!..
Мы спасали республику, нам, непобедимым и спаянным, не было числа. Парень, который только что выступал, смутно напоминал Люсьена. Но лицо у него было спокойней, решительней, фигура поплотнее. В его глазах я читала радость, энтузиазм и думала: «Вот каким мог быть Люсьен».