Выбрать главу

— Не может быть!

— Да. Это так.

Разумеется, это так. Одного взяли, на смену придет другой. «Революция — бульдозер, она все сметает…» — и я вспомнила жест Арезки.

По лестнице поднимался старичок с длинными усами.

— Вы знаете Арезки?

Никого я не знаю.

Мне было слишком жарко в моей суконной юбке. Она прилипала к икрам. Анри ждал на углу, принюхиваясь к запахам казбы. Он беседовал с каким–то алжирцем, который осторожно уклонялся от ответов.

— Его арестовали. Во вторник вечером. Вы не подождете меня? Я зайду к Ферату.

Это был ресторан, где мы иногда ужинали. «Его брат женат на моей сестре…»

— Я пойду с вами, Элиза.

Ферат ничего не знал.

— Схвачено столько…

— Куда они отвезли его? Как узнать?

— Ну… — сказал он. — В Ла Вилетт или…

— Я не могу уехать, Анри. Я должна узнать.

— Но вы ничего не узнаете. Кто вам скажет? Полиция? Ждите, наберитесь терпения, может, его отпустят.

Внезапно я вспомнила о Мюстафе. Мы остановились у ворот Шуази, я подождала у выхода. Как только прозвучал звонок, я ринулась к воротам завода и оказалась перед ними в момент, когда сторож открывал. На меня оглядывались, я была вся в поту, задыхалась. Прошел Мюстафа, я уцепилась за него.

— Они взяли его во вторник вместе со Слиманом, Слиман вчера вышел.

Я умоляла его отвести меня к этому Слиману.

— Я не могу уйти, иначе меня вышвырнут за дверь. У Арезки не было платежной ведомости.

Он объяснил мне, где живет Слиман, и извинился:

— Я должен поесть.

У меня было поползновение догнать его и сообщить о смерти брата. А зачем? Что от этого изменится? Он тоже зачерствел, как Арезки. Он вытаращит свои глазки, придется рассказывать ему, что да как, стоя здесь, на тротуаре, на солнцепеке, в гуще жизни.

Анри, полный снисходительности, отвез меня на Рю–де–Шартр, по адресу, который дал Мюстафа.

— Дело не только в платежной ведомости. Да, если б у него была ведомость, полицейские, может, и отпустили бы его, но… ничего не могу вам сказать, ничего не знаю.

— Во вторник вечером, около девяти, он позвонил мне и сказал, что сейчас придет…

— Знаю, я был с ним. У нас был разговор в кафе, и мы вместе дошли до метро, тут они нас и схватили.

— А потом?

— Потом, не знаю. У меня все было в порядке. А он… не знаю, куда они его отвезли. Нас рассортировали. Мы уже не были вместе.

— Ну, Элиза, будьте же разумны. Нужно ехать в Мант. Вы больше ничего не добьетесь. По возвращении я вам помогу, если хотите. Наберитесь терпения.

Мы приехали в Мант в пятницу вечером, а в понедельник утром вернулись в Париж. Анри очень помог мне. Я делала все, что он велел. Я горевала прилично, пристойно. Что–то во мне кровоточило, но всевозможные хлопоты, поездки взад–вперед между Энкуром и Мантом, Мантом и Парижем держали меня точно под наркозом. Анри сказал, что я не должна смотреть на брата, незачем, нужно сохранить в памяти его прекрасное лицо юного безумца. Я послушно согласилась. Мне казалось, что я занимаюсь подготовкой какой–то церемонии для Люсьена, он, правда, будет на ней отсутствовать, но ничего похожего на небытие, на смерть я не ощущала.

В понедельник, в семь утра мы выехали из Манта. Я представляла себе Люсьена, удирающего из санатория, обезумевшего от сигналов клаксона, от мысли, что за ним гонятся, неловкого, дрожащего, нервничающего. «Какое безумие, — сказал Анри, — ради бесполезной демонстрации…» Неужели только из–за этого? Не подстегнуло ли его желание видеть Анну? Когда я высказала такое предположение, Анри нетерпеливо оборвал меня:

— Но Анна была частью всего этого!

Здесь, на этой плоской равнине, оборвалась история его жизни. Неудавшаяся жизнь, нелепая смерть. Молодые герои века умирали за рулем, в гуле космических скоростей, а он убился на мопеде. От его кончины не останется ничего, кроме этого карикатурного образа, лишенного даже тени романтического ореола. Он тоже хотел принять участие в деле; он думал, что Париж прогремит, а Париж всего лишь чихнул. И никто, кроме нас, любивших Люсьена, о нем и не вспомнит.

— Ну и что? — сказал бы он своим язвительным тоном. — Что с того?

Мы проезжали через какой–то городок, когда я заметила на тротуаре мальчонку, державшего в руках два хлеба, он перебежал улицу перед самой машиной. И я почему–то вспомнила песенку, подхваченную братом лет в двенадцать: он не переставая бубнил ее у себя в комнате, на лестнице, вызывающе насвистывал мне в лицо:

Наш Ганс фон Члокнок все, что хочет, имеет, Но то, что имеет, того он не хочет, А то, чего хочет, того не имеет.