Назначили Мессе, Марине, и Тэчер, Ребекке, прийти рано утром в четверг, но за день до этого произошло такое, что даже Марина с ее сильной волей едва не слетела с катушек. Конечно же все можно было предвидеть. Вернувшись домой в среду в полдень, вся свежая, пропахшая крепким московским морозом, Марина увидела чей-то тулуп и тут же почуяла в доме мужчину. Мужчина лежал на кровати, и рядом, уткнувшись в него раскрасневшейся мордочкой, лежала счастливая глупая Бекки. Марина застыла.
– What’s that?[6]
– My love, – зашептала испуганно Бекки. – I beg you! Come down, my love![7]
– Мариш, ты того… Не волнуйся, короче, – сказал неизвестный. – Любовь – не картошка.
Марина закрыла глаза.
– Вон! Мерзавец! – сказала она. – Убирайся!
Мужчина – в чем мать родила – вылез, наглый, раздул свои мышцы, прошел мимо Мессе в уборную, смежную с ванной. Рычал там, шуршал, пел, плескался, потом очень долго спускалась вода. Когда он вернулся, Марина спросила:
– Вы сами уйдете?
– Уйти-то уйду, – сказал он. – Но там, Мариш… это… Короче: засор.
И он растворил настежь дверь. Вода очень яркого желтого цвета стояла по пояс, и серенький коврик плыл в этой воде, словно плот по теченью. Картина разрухи убила Марину. Швырнула на пол кошелек: «Подавитесь!» – и, сжавши виски, убежала на улицу. Когда через час она, окоченевшая, вернулась обратно, от Бекки, жены, и любовника Бекки остался лишь муторный запах разврата.
Слез не было, был один низкий и страшный, раздавленный звук. Длился он до рассвета. Наутро одно из зеркал отразило совсем на себя не похожую Мессе: верхушка ее головы поседела. Она разыскала в шкафу черный шарфик и, скрыв с его помощью серые пряди, отправилась в клинику Вульвы и Персикова.
Вошла в смотровую, где ласковый Вульва беседовал с очередной пациенткой.
– Жена улетела в Америку, – резко сказала Марина. – Давайте со мной.
– Оплодотворить вас?
– Оплодотворите.
– Но вы говорили, что материал был вами получен при помощи брата. Я не ошибаюсь?
– Вы не ошибаетесь! Пробирку от брата прошу заморозить. А мне подберите кого-то другого.
Четыре часа она перелистывала альбомы с фотографиями незнакомых мужчин, оставивших в клинике материал. Они были ей отвратительны – все. Мессе выходила на черную лестницу, курила, и лица чужих, волосатых, глазастых, в очках, без очков, отвратительных особей, с чьей помощью только и мог появиться ее долгожданный ребенок, струились тяжелым и мутным потоком по чистым ступеням ухоженной клиники, по палевым стенам и по потолку.
Она пересиливала себя и вновь принималась за альбомы. Наконец одна фотография остановила ее внимание. Спокойный мужчина без тени улыбки. Лица не заметно, черты – никакие.
«Вот ты мне и нужен», – сказала она.
Профессор Персиков и профессор Вульва знали свое дело. Через три с половиной месяца в совсем небольшом скромном чреве Марины плеснула как будто бы юркая рыбка. Потом затаилась и снова плеснула. Потом подплыла прямо к самому сердцу.
Теперь нужно было спешить, торопиться. Вокруг гладиаторы бились друг с другом, задравшие головы люди смотрели, как в небе, спасая уставшую стаю, министр летит во главе журавлей, а литература от сочной еды так отяжелела, что, не дожевав куска главной премии, вышла в финал.
Калининская, увидавши живот, который разросся в Марине, от злости зацокала деснами.
– Вы что, уже замужем?
– Нет, я не замужем.
– Ах, да! Вы ведь так прогрессивны, что вам не до этого!
– Не пыжьтесь, – сказала ей Мессе. – Не стоит. Я вам предлагаю не мир, но покой.
– Покой только снится, – сказала философ, психоаналитик, поэт и прозаик. – Давайте не будем друг друга дурачить.
– Давайте не будем, – ответила Мессе.
Поскольку Калининская вела телевизионные и радиопрограммы, проводила психоаналитические сеансы, а также нередко выступала по самым престижным красным уголкам страны, Марина взяла на себя все журналы, всю личную жизнь президента, а также и разные мелочи, вроде путевок в «Артек» и борьбы за свободу томящихся на Колыме совсем юных, с распущенными волосами, студенток, попавших на каторгу только за то, что в Храме Спасителя девоньки спели народную песню «Рябина-рябинушка».