Во избежание возможного в бараке воровства мы учредили между собой дежурство, которое исполнялось плохо, так как по утрам все стремились в город. Заметив, что старик Шамшин и Борис Швецов исчезали особенно усердно, Чудаков, вставая утром, когда все еще находились в кроватях или в одном белье, самым резким и повелительным тоном кричал: «Александр Иванович, вы сегодня дежурный». Александр Иванович с всклоченной бородой, взъерошенными волосами на голове, в пенсне, в одной длинной рубахе, без кальсон, смущенно оборачивался в сторону Чудакова и довольно сердитым тоном отвечал, что лица свыше шестидесяти лет от несения таких обязанностей всюду освобождаются, а кроме того, ему сегодня необходимо нужно ехать с Борисом в город. Чудаков начинал самым резким образом кричать на вес барак, что это безобразие, что если Александр Иванович не желает, то это его дело, но тогда все найдут причины отлынивать, что это невозможно и безобразно. Шамшин старался уверить Чудакова, что принуждать старого человека, вот это безобразие. Тогда кто-нибудь пускал вскользь фразу: «Знаем, ему надо ехать завтракать с гречанками», начинался смех, расспросы, как вчера он провел время. Шамшин огрызался понемногу, одеваясь и надев брюки, исчезал в уборную. Такое подтрунивание над Ш. повторялось почти ежедневно. Кончалось тем, что и Шамшин, и Чудаков сбега́ли в город первыми, а домоседы дежурили.
Чудаков был самый ярый покупатель газет, почему Иван должен был рано утром покупать ему парижские и местные, если какой-либо не хватало, Чудаков яростно накидывался на Ивана, Иван же нисколько не боялся крика хозяина и в грубой фамильярной форме отвечал, что «Матен» сегодня из Парижа не привезли. Курьёзно было видеть Ивана в совершенно сбитых набок длинных сапогах, в картузе и какой-то полувоенной-полуштатской одеже, покупающим французские газеты. Для Чудакова Иван был просто вещь, он орал на него при всякой возможности. Зачем потащил его Чудаков с собой, он, кажется, и сам не знал [зачем], но, дотащив до Одессы, ему стало жаль расстаться с ним и Ванюха попал за границу. Иван был обязан ухаживать только за Чудаковым, и в виде особого уважения Чудакова к Михаилу Васильевичу допускалось, что Иван чистил наши сапоги.
В течение дня Чудаков пропадал в городе, «личарда» был совершенно свободен, и от нечего делать он целыми днями валялся на кровати и бо́льшую часть времени спал, что не портило его ночного сна, во время которого он нередко бредил, вскакивал, и видно было, что во сне он тревожился военными воспоминаниями. Моя кровать стояла почти рядом с его, и однажды ночью я слышу, он бормочет: «Ай Чудаков – настоящий Чудаков». В конце концов уже перед самым нашим отъездом на Ивана нашла тоска по родине, где у него осталась жена с двумя ребятами, и Ванюха наш, найдя подходящую компанию, здо́рово загулял и совершенно пьяный предстал пред очи грозного хозяина, но Чудаков отнесся к этому снисходительно. В сущности, Чудаков был очень скромный человек, в жизни же порывистый и безалаберный, но очень милый человек, очень расположенный к нам, и весь барак его любил.
Вообще жизнь у нас в бараке была похожа на коммуну, особенно вечером, когда собиралась вся наша компания. Электричества почему-то у нас не было, почему приходилось жечь свечи, вставленные в бутылки. Ставились они на длинном столе, прислоненном к концам кроватей, на которых спали Николай и Иван Ивановичи Оловянниковы, о которых я забыл упомянуть. Люди они были смирные и этому не сопротивлялись. А было чему, так как сидеть приходилось нам на полуразвалившихся скамьях; кому не было места, лезли к ним на кровати, тут же ели, пили чай, воду для которого доставал Иван из кухни, где были русские повара, тут же пили красное вино, откупоривали консервы, сардины; на столе в жестяных банках стояли два нескладных букета, падавшие постоянно. Грязь и хаос на столе были невообразимые, что отражалось на кроватях Оловянниковых.
За этим же столом происходила игра в преферанс, к игравшим присоединялись не игравшие, подходила публика из других бараков. Все старались учить, давали советы, и наконец у стола собиралась целая толпа народу, стоял гам, шум, превращавшийся в страшное орание, когда удавалось кого-нибудь обремизить без двух, без трех, а случалось, и без четырех. Конечно, когда ремизился А. И. Шамшин, то поднимался наибольший шум, но это бывало редко, чаще попадал Б. Швецов и Михаил Васильевич, который не желал считаться ни с какими правилами игры, да он их и не знал. А. И. Шамшин не признавал игры дешевле полкопейки, почему игра оканчивалась проигрышем руб. в 50, но расчитывались карбованцами, которые, казалось, больше ни на что не были пригодны, а потому легко проигрывались, не доставляя большой радости выигравшему. Вообще же карбованцы совершенно не имели цены, только офицеры умели сбывать их в городе единственно за коньяк, причем приходился он по невероятной цене, но они предпочитали получить хоть что-нибудь, чем таскать с собой эти несчастные деньги, да еще получали возможность напиться с горя, что в их среде было явлением нередким. Часто на одном конце стола шла игра в карты, а на другом Михаил Васильевич играл с Анпеновым или Смирновым в шахматы. На одном конце шум, а на другом страшная сосредоточенность. Обыкновенно били Михаила Васильевича: партнеры были сильные, а [его] голова была занята другими вопросами.