Выбрать главу

«Рассказы Ниноне» – одна из тех «приличных» книжек, которые дают возможность литературному хроникеру назвать «симпатичным» талант их автора и попутно про читать ему несколько доброжелательных наставлений. В сравнении с «Любовной комедией» они написаны хорошо, но не больше. Совсем другое дело «Исповедь Клода». По обработке содержания она несомненно уступает рассказам, и само содержание романа во многом не ново, но от каждой страницы «Исповеди» остается впечатление личности писателя, глубоко вдумывающегося в жизнь. Кто этот Клод, раскрывающий перед читателем свою душу, становится ясно, когда, читая роман, знаешь биографию романиста или познакомишься с нею впоследствии. Жизнь Клода – это жизнь Золя в Париже в самую мрачную ее пору. Оттого и роман проникнут глубокою тоской.

К этому произведению очень подошло бы заглавие «Школа жизни», которая есть в то же время школа писателя, потому что «Исповедь Клода» была верным признаком литературной зрелости Золя. В ней были, конечно, недочеты, эта сладкая добыча хроникеров; но автор мог ответить последним, как действительно отвечал, только немного позднее: «Если язык наш заплетается, то лишь потому, что мы имеем сказать слишком многое. Мы на пороге века науки и реализма и потому немного качаемся, как охмелевшие люди, перед великим светом, ударяющим прямо в наше лицо. Но мы работаем. Мы готовим поле для наших сыновей. Мы живем в период разрушения, когда известковая пыль наполняет воздух и с шумом падают обломки. Мы переживаем жгучие радости, сладкую и горькую тоску родов, у нас будут произведения, проникнутые страстью, свободные выражения истины, все пороки и добродетели, присущие заре великих эпох. Пускай слепые отрицают наши усилия, пускай они видят в нашей борьбе судороги умирающих, тогда как это – первый лепет новорожденных. Эти люди – слепые. Я ненавижу их».

И в наше время, и гораздо раньше неоднократно делались попытки охарактеризовать Золя человеком вырождающимся. Указывали на любовь его к описанию различных запахов как на признак чрезмерного, и потому нелестного для человека, развития у него обоняния, но за подобными выходками можно следить только с чувством соболезнования к делающим их. На самом деле все это – пустая болтовня, личные выходки против писателя под покровом научности, обычный шум вокруг людей, которых или не понимают, или не любят.

На самом деле Золя – яркий образчик могучей личности, крупное Я, которое никогда не смешается с толпой. И он действительно никогда не мешался с нею, ни в Эксе, ни в Париже. Подобно отцу, он всегда жил, как иностранец в чуждом ему городе, один всегда и везде. Таких толпа не покоряет, а кончает тем, что сама покоряется им. Таких, наконец, не любят и часто просто ненавидят.

Да и как иначе!.. Золя открыто заявлял, что любить и чего не любить, белое называл белым, черное – черным, хотя бы ошибался и тут и там, и, нанося удары различным идолам толпы, всегда поражал их осколками то того, то другого Полония, имевшего несчастье спрятаться за этим идолом, как за верной стеной. «Я ненавижу их», – говорил он, нанося эти удары, и говорил на заре литературной деятельности, когда каждая «нянька» может если не убить и не искалечить, то изрыгнуть на вас целое море ядовитой грязи.

В литературной среде, как, впрочем, и во всякой другой, не все Державины, о котором Пушкин сказал:

Старик Державин нас заметилИ, в гроб сходя, благословил.

Совсем напротив. Между представителями различных направлений и просто кружков здесь очень часто разыгрываются драмы, подобные драме между Моцартом и Сальери. Конечно, это бывает во всякой среде, где сталкиваются людские интересы, где тысячная толпа напирает на одну и ту же дверь, ведущую к успеху, влиянию и прочим приманкам, и каждый говорит себе в этой толпе, что он dignus sum intrare (достоин войти); но среди собратьев по перу, по кисти, по резцу эта борьба острее, и вполне понятно, почему. Когда вам говорят, что вы плохой чиновник, плохой офицер, это, конечно, неприятно, но это еще не святая святых вашей души, хотя бы она была душонкой; когда же берут ваше произведение, роман, повесть, картину или статую, эти отражения вашего внутреннего мира, отпечаток вашего я, и говорят, что это – дрянь и макулатура, жалкая мазня и напрасно изуродованный мрамор, – о! тогда вы, наверное, будете Сальери. Вы, конечно, не всыплете яду в рюмку или стакан ненавистного собрата, но ядом своего пера вы непременно воспользуетесь, иначе вы – редкий человек.

Не надо забывать и другой стороны. Золя говорил:

«Я ненавижу их», то есть людей другого толка и особенно лицемеров всяких толков. Но эти люди тоже имели основание говорить: «Мы ненавидим его», – потому что поклонялись своим богам, и эти боги не были богами Золя. Развязка известна. Отсюда возникали литературные распри, неумолимые и жестокие, избиения и правых, и виновных во имя излюбленной идеи. Зрелище, конечно, грустное, но понятное и, пожалуй, в известных пределах законное: раз я верю, я стою за свое.

Наконец, есть и третья сторона в данном случае, самая большая (наибольшая, как говорится в геометрии), потому что лежит против тупого угла. Золя, Гюго – это герои, вокруг которых группируется более или менее слепая толпа почитателей; но еще больше трется около них маркитантов этой толпы, гробовщиков, литературных крыс, продавцов и оптом и в розницу священных сувениров о герое – одним словом, целая армия кормящихся около героев, армия свирепая, как стаи диких собак в зарослях Ганга, потому что ваши удары по герою отдаются убылью в их брюхе.

Что касается Золя, то он испытал на себе все три рода литературной злобы, и если уцелел, то, конечно, не потому, что был вырождающимся человеком. Первым признаком, что он не ко двору, было негодование Гашета по поводу «Сестры бедных», вторым – тревога добродетельного прокурора по поводу нескромностей «Исповеди Клода». Сцилла и Харибда, деспотизм журналистов и деспотизм цензуры были еще далеко, но уже виднелись на горизонте и стояли одна против другой.

Между тем материал для негодования против него все копился и копился. Работая у Гашета, Золя в то же время писал в журналах и, между прочим, в «Общественном благе» («Bien public») дал ряд статей о современниках. Писать о современниках – это все равно, что запустить палку в осиное гнездо. Но Золя не побоялся этой перспективы, то есть шума и гама богоподобных и богов. Статейки были написаны бойко, и если не произвели особенного впечатления, то отчасти потому, что «Общественное благо» издавалось в провинции, хотя и в Лионе.

Среди этих проб особенно характерны: статья о Прудоне, статья о Гюго и разбор романа братьев Гонкуров «Жермена Ласертэ».

В первой говорится по поводу книги Прудона «Основы искусства и его общественное назначение» – тема живая и для нашей эпохи. Для писателя разобраться в этой теме так же необходимо, как для солдата ознакомиться со своим оружием. В данном случае это особенно интересно, потому что Прудон – яркий представитель определенных воззрений на искусство. В то же время это важно для характеристики Эмиля Золя, для истории развития его собственных взглядов в эстетической области.

С точки зрения Прудона, искусство – идеалистическое изображение природы и человека с целью физического и нравственного совершенствования человеческого рода. Написав на своем знамени эту истину, Прудон и каждый искренний сторонник той же истины должны поступать точно так же, как поступал Торквемада, написав на знамени инквизиции «Exurge Domine et judica causam Tuam» («Восстань, Господи, и суди дело Твое»). Раз имеется в виду польза человечества, то сейчас же выступает на сцену вопрос о вредном и полезном, затем начинается распределение духовных работников, писателей или художников, на вредных, безразличных и полезных и приглашение: будьте этим и не будьте тем. Так было всегда, так есть и, вероятно, так будет еще долго.

Самое безопасное в подобных случаях положение – положение посетителей погребка Ауэрбаха, над которыми Мефистофель произнес заклинание: «Будьте здесь и будьте там!» Обыкновенно так и бывает. Но это удел людей толпы, единиц из Панургова стада, которые сейчас собираются защищать одно, а минуту спустя с воинственным видом стоят в рядах защитников другого. Умственная организация Золя иная. Он может стоять лишь за одно с яростью и мужеством фанатиков идеи. Менее всего он способен поддаваться руководительству и выравниванию под общую мерку, хотя бы и во имя всеобщего счастья. У него на этот счет свои собственные взгляды, и он от них не отступит до тех пор, пока верит, что прав.