Выбрать главу

Енисей это обязательно вся река до самого низа, Караула и Усть порта или Воронцова и Сопкорги. Единый поток, дорога рыбья и человечья — всегда поражающая своей длиной. От Красноярска до Новосибирска 800 километров, и это два разных города, две Сибири — Восточная и Западная, и освещаются они двумя громадными странами — Саянами и Алтаем, и все тут разное, а по Енисею один Турухнский район тянется больше тысячи километров и все друг друга знают — расстояние громадное, а река одна и мир один.

В колхозные времена по каким-то тех лет соображениям отправляли рыбацкие бригады из Бахты на низ, и оттуда мужики набравшись северного рыбацкого духа, привозили впечатления, рассказы. Сравнивали Енисей с Енисеем, поражались его низовской ширью, рыбным обилием, пристойными нельмами, чирами, омулями, и снова, входя в привычную жизнь, укладывали взляд в знакомые с детства очертания берегов и мысов.

Зимняя картина — просвет Енисея с ярко-белой завесой, меловая даль и сквозь вечную и свирепую запыленность простора проступающие два берега с чахлой тайгой. На левом — частокол чернолесья, чахлейшиего и остроконечного ельника и пихтача, а с правого, каменного — уступы таежных яров, с антенным беспорядком лиственей.

На восходе самый холод, тянет с хребта ночной хиусок, кладет печные дымки и они, загибаясь, текут к Енисею, и обязательно синим утром маячат рядом с берегом согнутые фигуры. Люди смотрят налимьи удочки. Один из них Дядя Илья.

ДЯДЯ ИЛЬЯ

1

Главное в дяде Илье — он артист. Самый настоящий — и на историю, и на слово, и на жест, отрывистый и четкий. На наклон головы. Головой отвечает то так, то сяк, на каждое заявление, новость — свое положение, то выжидательное, то настороженное, то внимательное, то удивленное, а то издевательское. Глаз то прищурит, то скосит. Голову то вскинет, то накренит зорко, раз, раз, й-эх! Все отточено, как врублено, равнение то налево, то направо, то наискось, и всегда насквозь. И руки — вскинул, туда указал, сюда. Туда пальцем ткнул, здесь ладонью как топором обрубил. Подметает метлой двор, а его спросили, куда лучше сеть поставить, и он метлой тут же показывает: вот тута-ка быстерь, тамо-ка шугой забьет, и так обыгрывает эту метлу, как ни в каком театре не выучат.

Кажется видел в кино ли, где ли, такого деда, только все не то было, кусочки, подделки, и актеры пыжились, и больше хлопал их старанию, чем правде.

При всей живости Дядя Илья не Щукарь никакой, и хоть в разговоре гибкий, податливый, а на рыбалке так на сыновей прикрикнет, что так и представишь, какой он председатель когда-то был.

Восемьдясят лет. Бродни, штаны в полосочку, рыжие деревянные ножны в берестяной оправе, кожаный ремешок, рукоятка ножа изолентой обмотана, фуфайка, черная ушанка. С виду небольшой такой верткий дедок, ухватистый на движение, так налима из пролубки крюком подцепит, так привычно на лед бросит и тут же коротко и туго тукнет его по башке обушком крюка, а потом подтащит на крюке же к рюкзачку. Домой пойдет, вверх, на угор, и на спине рюкзочок с налимами, а сзади на веревке пешня ползет, как бревно за трактором. И вроде лихо управлялся у пролубки, а идет-то к дому медленно, а пешня по снегу волочится и в шаг подергивается совсем устало. И что-то такое необыкновенно выразительное серьезное и грустное в этой подергивающейся пешне, будто она о деде больше знает, чем он показать хочет.

Дядя Илья фронтовик:

— Ехали на поезде, тоже телячьи вагоны. Привезли под Вязьму. В октябре. Оттуда повезли в Великие Луки. От Великих Лук пешком к передовой. Шли кто как, растянулись по дороге. Дней пять или шесть шли — по одному, по двое. Провожатый-то скрылся где-то. Я один остался, голодный. Иду — никого нет. Кормились как? Бураки, ну… свекла такая, внутри красная, белая, слоями. У костра ее пожаришь и ешь. Иду — устал, света не вижу, машина идет. Проехали, остановился, назад сдали — офицеры какие-то: "Солдат, куда идешь? Влезай!" Залез я… Кусок сала, хлеб… — Голос дяди Ильи дрогнул, лицо вдруг съежилось, он отвернулся и махнул рукой.

— В Белоруссии ни одного дома не было целого, трубы где торчат только. Шли по лесу колонной, вдруг остановка. Я шустрый был, вперед пробрался — чо такое? На сосне висит женщина молодая, в чем мать родила. Косы… до сих пор перед глазами стоят… сбела (в смысле белые — М.Т.). А под ней банки от консервов — жрали… Пожрали и уехали: моторизированные, б…!

— И сколько времени тебя дома не было?

— 2 года и 6 месяцев, — посчитал дядя Илья.

— А победу где встретил?

— В госпитале в Ленинграде. Помню баба идет, толстенная, в дверь только боком проходит. Под кублуками паркет прогибается. А она пробовала еду нашу, годится или нет. Наши ржут: "Опробывалась!" Это к слову… А победу — в госпитале. Ночью проснулся — гул идет. "Чо такое?", — спрашиваю спросонья. А мне: "Кричи ура — победа!" А назавтра Сталин говорил. Немного сказал — поздравил всех. И всем выдали — по чекушке вина, бутылку минеральной воды, бутылку пива. Я пива отпил. А больше не хотел почему-то. А днем народ пошел к больнице, а там загородка — как пики. И вдоль загородки побежали все… К нам… Поздравляют… Что было! — Пла… плачут все… — говорит дядя Илья срывающимся голосом, вскакивает, уходит, гремит умывальником, вытирает лицо. Возвращается. Отрывисто бросает: — Извини.

Молчим.

— А что потом?

— Потом домой. Посчитали, комиссовали, выдали деньги посадили опеть в теляч-чий вагон, и поехали, только не через Москву, а северной дорогой, через Пермь мы выехали. Приехали в ноябре, 28 числа домой попал. На самолете. Не ждали особо— телеграммы не давал. Что жив знали. Писал. До Сумарокова на самолете долетели, до Мирного на конях. А от Мирного пешком. Все кони в Арвамке, даже водовозные, сено возят. Пешком пошли. И только я в избу зашел — мне фуфайку не дали снять — все бегут, все целуются. Я утром поднялся — веришь — нет: весь в пузырях!

Разговоривать его особо не надо, лишь заведется, как веревочкой, и с первых слов о рыбалке-охоте-старине пошел: хлестко, естественно, на ходу где присочиняя, где рассказы уже его стариков приплетая. Да так складно. И видно что все уже давно спуталось в голове — что с ним было, что с отцом его, а картина оттого еще крепче и чем дальше вдаль — тем седее.

2

Весной все пространство к устью Бахты от бывшего промхозного огорода залито, и там ставят сети. Стоят пушальни одна за другой и хозяева проверяют их на ветках, в тумане особенно выразительно склоняясь и выпутывая сигов. Почему-то рыбы сиговой породы, что сам сиг, что селедка, что омуль, пахнут свежим огурцом. Наверное потому же, что и большие грызуны, ондатра или тарбаган — кофием.

Что-то есть замечательное в этих сетях, стоящих почти у дома, в ветке, лежащей вверх дном на берегу и вслед за падающей водой сползающей вниз. С какой животворной быстротой, едва отступил лед, отвоевывает человек свою рыбацкую границу, продолжается в природу. Так же он и осенью, едва намерзнет притор, выползает на него с налимьими удочками, и что-то многовековое есть в этом исконном подчинение природе, какая-то великая воля, роднящая людей со всем негордым живым царством, да так крепко и властно, что вот уже и дядя Илья кажется не маленьким старичком, а ее исполнителем. И если забыть, что болит глаз, и руки, то какое это великое его счастье — на залитом солнцем просторе не спеша проверить сеть, вытащить гулко отвечающую на каждый стук ветку и принести свежих сижков в по-весеннему сумрачное и сжавшееся жилье.

Так же повально все ловят и лес, кто на чем, кто на ветке, кто на моторе, и то и дело среди льдов и бревен взревает двигатель, хвативший льдины, и безмоторный остяк, вертко лавируя на ветке меж ледяного мусора, забивает топориком в кедровое бревно проволочную скобку.

Казалось испокон веков несет этот лес, но несет по-разному. Во времена повальных рубок перло особенно с Ангары прорву упущенного леса, и им питался весь Енисей, а в заливе весь берег был забит пепельным забором. Теперь все меньше такого леса, кончилась кормушка, правда некоторое время ловили бревна, который особо большой водой снимало с берегов. Нынче вода малая и поселок вовсе без дров остался, поэтому валят на деляне. На реке теперь как и в прежние времена ловят не леспромхозные баланы, а больше подмытые и рухнувшие лесины. В такой здоровой лесине кубатура как в нескольких баланах, но надо сразу на плаву опиливать корневатый комель, и я всегда таскаю с собой "дружбу". Здоровенную листвень опилить не так просто, по уже глубокому резу она начинает гулять на недопиленной перемычке, и болтающейся корень пытается вплыть и зажать шину. Есть что-то в этой вихляющейся стихии, когда стоишь одна нога в лодке, другая опирается на бок тридцатиметровоого бревна, орет пила и летят брызги, и все мокрое и блестит, а мимо несется заваленный льдом берег и надо не притопить карбюратор, чтобы не угробить пилу гидроударом, и поскорее притащить бревно к кустам.