— Ах, это вы! — сухо сказала она и отвернулась. — Садитесь, пожалуйста!
Это было ни на что не похоже! Впрочем, весьма вероятно, что она не знала про мою любовь. Я никогда не говорил ей об этом. Она всегда так направляла разговор, что признание было решительно невозможно. Больные, гигиенические условия и прочее — и ровно ничего о себе. Странная, гордая девушка! Я знал наверное, что она ни с кем не переписывалась. Я составлял ее единственную поддержку; но она как будто досадовала на меня за это и никогда не благодарила, если мне случалось оказывать ей какую-нибудь услугу. Ни капельки юмора в характере. Вечная сосредоточенность, напряжение нервов, какой-то деспотизм над собою, подвижничество будто.
Я опустился на стул и грустно повесил голову. Надежда Александровна между тем толкнула ногой письмо (то было, как я потом узнал, письмо от Егора Матвеича с окончательным предложением) и заходила по комнате; потом вдруг порывисто подошла к столу, взяла револьвер и протянула мне.
— Пожалуйста, возьмите его, а то я или себя…
Голос ее дрогнул, и она не договорила.
— Надежда Александровна!.. Я чуть не плакал.
— Как! вы не хотите взять от меня подарка? Вот это мило! Может быть, надпись сделать? а? Я сейчас!
Она вынула из кармана ножницы, села к столу и нацарапала: «Souvenir».
— Вот!
Но по лицу ее вдруг пробежала судорога; она бросила револьвер, закрыла глаза руками и зарыдала. Тут уж я не мог выдержать, взял ее на руки и начал осыпать поцелуями.
Вечером, счастливый, как жених, я возвращался домой. Револьвер, украшенный ленточкой, лежал у меня в кармане.
Исчезли сомненья, рассеялись тучи,
И весело к небу вспорхнули мечты.
Выход из скверного положения был найден. Такой простой выход — и почему-то так долго не давался!
— Пссс… Прынц!
Я сжал кулаки и направился прямо на Аполлинария Филимоныча. К моему удивлению, он не обратился в бегство и даже сделал два шага мне навстречу. От него сильно пахнуло водкой.
— Вы не очень-то! У меня против вас такое слово есть, што… А если хотите благородным манером, то — поединок! Два пистолета — и шабаш! Завтра, в полдень, в бурьяне… Так-то!
Он кивнул головою снизу вверх и юркнул к себе в калитку, оставив меня в величайшем недоумении. Всё это было невероятно глупо. Я даже не знал, кто, собственно, меня вызывает: сам ли Аполлинарий Филимоныч, или он взял на себя только роль секунданта.
Но так как он во всяком случае обещал быть в бурьяне, то я вооружился солидной палкой и в назначенный час был на месте. Револьвер был у меня в кармане только потому, что я решился с ним не расставаться ни на одну минуту.
Бурьяном называлась густая поросль на склоне балки в четверти версты от села возле самой дороги. Там никого не было. Стая скворцов с шумом поднялась с сухих прошлогодних стеблей и улетела в поле. Я решил, что сделался предметом глупой шутки со стороны Аполлинария Филимоныча, и лег на свежую, влажную траву помечтать. День был ясный и теплый, по небу плавали легкие облака, птицы весело чирикали; до самого горизонта расстилалась огромная площадь нежных зеленых посевов.
Я вынул револьвер и начал его рассматривать. Он, казалось, еще сохранил теплоту ее руки. «Souvenir» был нацарапан такими восхитительными каракульками, что я готов был любоваться им вечно. Откуда у нее эта голубая ленточка взялась? Я никогда не видал у нее ничего подобного. Она издавала легкий запах волос…
Вдруг в стороне что-то хрустнуло. Я поднялся — и в ту же минуту произошло нечто чудовищное, невообразимое…
— Ага! Лови! Крути! Бери!..
На меня посыпались удары. Я, как во сне, видел какие-то лица, руки, какую-то тележку на дороге. Там были: Егор Матвеич, Аполлинарий Филимоныч, рассыльный…
Меня повезли в школу, о чем-то расспрашивали, что-то говорили, дали подписать какую-то бумагу… Больной и разбитый, я очутился бог знает где!
Через месяц совсем, совсем в другой губернии я получил — не помню, при какой оказии — небольшую посылку и письмо от Анюты.
«Я должна вам сообщить ужасную весть! Но я, видит Бог, ни в чем не виновата и всё б отдала, чтобы этого не было! Папенька говорил, что если б не пистолет, то против вас ничего бы не было, и я этот пистолет взяла, потому что он незапертый в школе лежал. А Надежда Александровна — прости Господи ее душу! — ко мне пришла и пистолет увидала, а я и не заметила, как она взяла… Ах, Господи! Я и сказать не могу, как меня это поразило! Я знаю, что вы любили покойную, и я за нее буду вечно Бога молить, и вас чтоб Господь помиловал. И меня вы простите. Я всегда так останусь, ни за кого не хочу выходить… Не знаю, хорошо ли я делаю, что посылаю вам пистолет, но… Ах, я так плачу, что не могу писать!..»
1881
РОМАН
(Рассказ)
Это было в начале весны, в то переходное время, когда на развалинах зимней природы всё прочнее и прочнее утверждается новый порядок вещей, когда птицы поют песню любви, озонированный воздух сладко раздражает и щекочет нервы, кавалеры обнаруживают особенное любопытство и чуткость ко всему, что касается дам, и наоборот, а беллетристы испытывают большое затруднение от обилия неустановившихся образов и тем для романа.
Я избежал этих затруднений благодаря счастливой случайности. В самом поэтически уединенном месте городского сада в К., там именно, где главная аллея оканчивается полуразрушенной беседкой и только едва заметная в кустах тропинка ведет вниз по крутому спуску, я нашел совсем готовый роман, в виде двух записных книжек, из которых одна, очевидно, была ее, а другая его, дневника и нескольких писем. Всё это было завернуто вместе в бумагу и лежало на свежей, слегка измятой траве.
Я немедленно поднес ее книжку к носу: она, то есть книжка, очень простенькая, в красивом кожаном переплете, — издавала легкий запах кожи, бумаги, голландского сыру (вероятно, вследствие частого совместного пребывания в кармане), но духами отнюдь не благоухала и вообще дышала такою трогательною скромностью, что я сразу почувствовал к ней живейшую симпатию и поднялся в беседку с целью заняться более подробными исследованиями. Как знать, может быть, он ее обидел? может быть, ей потребуется утешение, защита, покровительство? Ведь эти переходные сезоны подъема молодого духа, напряженной физической и нравственной энергии, преувеличенных надежд и наивной веры — это такая почва, на которой погубить девушку — всё равно что хлеба с маслом съесть…
Я начал с величайшей поспешностью:
«Список белья. Рубашек — 6, юбок — 4, простынь — 4, наволочек — 4, кальсон — 4 пары, носов‹ых› платков — 6, чулок — 6 пар, воротничков — 3, манжет — 3». Помечено прошлым годом. Февраль.
Он был гораздо богаче. Его книжка черная, с золотым оттиском: «Notes», даже на значительном расстоянии пахла фиалкой и табаком.
Одних рубах у него было две дюжины — одна дюжина со стоячими воротничками, а другая с отложными. За метку дюжины новых носовых платков он заплатил Маше полтора рубля деньгами и фунт конфект в 60 коп. серебром. Одевался он очень недурно. У него имелось две шляпы: цилиндр (7 р.) и шапокляк (6 р.), пальто с бобровым воротником (60 р., у Канюкина), летнее пальто (18 р.), енотовая шуба (75 р., по случаю, в кассе ссуд), два фрака, два сюртука, визитка, пиджак, несколько пар брюк, из которых одна серая, клетчатая и прочее. В кассе ссуд он купил себе серебряный портсигар за 12 р. и золотое кольцо за 20 р. Золотых же часов и фарфорового сервиза он не покупал, потому что то и другое получил ко дню рождения от Зизи и остался так доволен, что оценил подарок приблизительно в 300 р. и тут же шаловливо заметил: «Дорог мне не твой подарок — дорога твоя любовь». В его кабинете стояла голубая кушетка, купленная по случаю за 14 р., а возле, на паркетном полу, лежала медвежья шкура, взятая вместе с лампой для письменного стола и статуэткой Венеры за долг в 15р. от некоего Т. Две других Венеры, масляными красками, он купил за рубль на толкучем рынке и повесил на стене против кушетки, по обеим сторонам трюмо. Кроме кабинета у него была еще спальня, для которой приобретен ночной столик (2 р.). За обе эти комнаты он платил 50 р. в месяц.