— Павел Игнатьевич! — в тревоге закричал Никифор Антонович, глядя на раскрасневшееся лицо Введенского. — Господи, как вы себя выворачиваете! Да где же здесь расчетливость, где эгоизм? У вас горькое осознание предела своих возможностей? Так ведь и это — неправда! Милая вы душа человеческая! Да что вы впотьмах блуждаете? Зачем такое самоуничижение? Я вам сразу укажу ошибку в ваших рассуждениях! Вы же сами прекрасно знаете, что постановка вопроса, постановка проблемы в науке, — тот самый краеугольный камень, тот фундамент, на котором зиждется конструкция любой гипотезы, любого исследования. Поймите, никогда, до ваших писем, я не встречал более четкой, ясной и разумной постановки вопроса! С устремлением на будущее! Здесь вы — мастер. Это не комплимент, Павел Игнатьевич. С какой стати мне льстить вам? Ваши письма ко мне- конкретное подтверждение моих слов. Ваш подбор фактов- это как раз осмысление, постановка проблемы. Это как раз то самое, что скрепляет факты-камешки цементом мысли! Вы знаете где, как искать факты, каким образом их сгруппировать, чтобы появилась проблема. Вы — царь фактов! Да ведь ваш кадастр[18] ученых — живое тому свидетельство!
Введенский вытер платком лицо. Долго молчавший Лев Николаевич глуховато покашливал.
— Можно теперь и мне сказать несколько слов? Я прослушал вашу исповедь, Павел Игнатьевич. После вашего первого письма с самым искренним вниманием я слежу за вашими среднеазиатскими передвижениями по тем редким вашим заметкам и статьям в хронологических журналах. Ей-богу, я ждал, что вы все-таки напишите мне. Самому неудобно было навязываться. И просто удивительная случайность, что Владимир Афанасьевич Окаев показал мне письмо о ваших каиндинских раскопках. Да, то самое письмо, которое передал ему Никифор Антонович в поисках геолога. Я сказал профессору Окаеву, что меня интересуют работы Введенского — ведь я историк и геолог… Но, ко всеобщему удовольствию, круг наших признаний, видимо, должен замкнуться. Ну что ж! — Гурилев усмехнулся. — По мнению Никифора Антоновича, это скорее плохо, чем хорошо. Нет пространства для допусков. Или — это хорошо, потому что плохо: загадку идола мы еще не расшифровали.
Гурилев встал, торжественно протягивая руку Павлу Игнатьевичу:
— Никифор Антонович прав! Я тоже преклоняю голову перед вашим великим даром обнажать истину правильной постановкой вопроса. Впрочем, давайте больше не будем рассуждать о вашем неоспоримом достоинстве. Давайте обратимся к нашей непосредственной задаче, — Гурилев многозначительно посмотрел на Никифора Антоновича. — К загадке идола № 17.
По словам Мамата, проводника и сторожа, скоро должны были начаться юго-западные ветры, приносящие сначала пыль Такламаканской пустыни («Нельзя дышать, надо прятаться, воздуха нет, только белая пыль», — переводил с киргизского шурфовщик Карпыч), а потом дождевые тучи с градом. Все торопились, работая с раннего утра до позднего вечера.
В осуществление гипотезы тройственной связи: идол — Вероника — Преображенский Павел Игнатьевич вообще отстранил Веронику от камеральных работ. И она, всегда такая щепетильная в вопросах своей деловой занятости, как будто с радостью согласилась на видимое для всех безделье.
Работы по раскопке идола № 17 шли полным ходом. Каменный обелиск окапывали ямой поперечником метров в десять. Но гранитный корень, который венчался прямогубой маской, расширясь, уходил все глубже, как будто был частью интрузива.
Но что происходило с Вероникой? Она осунулась, щеки ее поблекли, как будто идол слизнул с них румянец.
Повариха просила, чтобы девушку переселили от нее в другую палатку.