– Ах, ты ещё и пререкаться вздумал? Ухорез несусветный!
– Сусветный, сусветный! – не унимался Чурашка, всё более сутулясь от сердитых слов, как от ударов.
– А ну не перечить, когда тебя старшой спрашивает! – сердился Ермошка.
«Надо же! – удивилась Оля. – Ну, какой же домовёнок – старшой? Этот помятый дядечка раз в пять по годам старше Ермошки, да и ростом значительно выше. Это ж всё равно, как бы первоклассник командовал физруком!» Но допрос с пристрастием продолжался, из чего явствовало, что главный в паре именно домовёнок. Чурай пристыженно топтался на месте, жамкая в руках свою и без того измятую кепку, и казалось, чрезвычайно смущён, как вдруг неожиданно громко взвизгнул:
– А вот чё всё Чурашка да Чурашка?! Развели беляков цельный двор, плюнуть не в кого! Одних кур два десятка, дык ведь нет − мало им энтого, оне исчо и пса завели! Белее снега, ни единого серого пятнышка! И вообще, не должон я тут перед вами отчитываться!
– Чево-о? – гневно протянул Ермошка.
Боевой пыл дворового тут же угас, он сник и скукожился. Но в оконфуженном состоянии продержался лишь несколько секунд, а затем снова встрепенулся, словно драчливый петушок-подросток:
– А ничего! Я вам дворовик, а не ком с горы! Я свою службу знаю туго! И не перед какими человеческими девчонками доклад держать не обязан! Я с человечьим родом отродясь не знался и дружб не заводил. Не запятнан. Чист перед нашенским обчеством! Не то что некоторые тут… начальнички.
После бурного протестного выступления Чурай словно опомнился и, испугавшись неожиданного приступа собственной храбрости, приготовился пуститься в бега. Такой вывод можно было сделать из того, как он согнулся, словно вор, укравший что-то и спрятавший за пазуху, по тому, как заходили желваки по широким татарским скулам да по бегающим глазёнкам. Опередив дворовика, Ермошка повелительно и нарочито спокойно приказал:
– Остолбеней! Спрячь глаза свои простакишные. Сейчас тятя говорить будет.
Чурай, который уже успел сорваться с места и готов был вот-вот, придав себе ускорения, исчезнуть из-под начальственного ока, застыл прямо в воздухе в нелепой танцующей позе. Ермошка задумчиво расхаживал вокруг поверженного, заложив руки за спину. Он специально медлил с расправой, и это не предвещало ничего хорошего. Оле даже стало немного жаль нескладного вздорного человечка.
Наконец, насытившись властью над обездвиженным бунтовщиком, Ермошка подозрительно спросил:
– Так что, Чурай Калиткин, говоришь, не запятнан перед обществом? Так ли? А слыхал ли ты про новый закон о защите зверья от злобных дворовиков, овинников[1] да сараешников? А?! Отвечать!
– Слыхом не слыхивал, – пролепетал Чурай и побледнел, став из грязно-серого светло-пепельным.
– А знаком ли ты, невежда, с соглашением о мирном сосуществовании духов и человеков?
– Ну знамо дело… энто все завсегда…
– Громче!
– Знаком, – еле выдавил из себя дворовик и с ненавистью в прищуре зыркнул на Олю.
– А кто кому должон подчиняться, ты, надеюсь, помнишь? Отчекань.
– Всякий дворовой прикреплён ко двору всякого дома, находясь в прямом подчинении у ответственного доможила, и является его младшим помощником. Обязан слушаться того беспрекословно, выполнять всяки поручения и говорить почтительно, – словно молодой солдат оттарабанил зазубренный устав Чурай Калиткин.
Оставив подчинённого в подвешенном состоянии (причём в прямом смысле этого слова), Ермошка повернулся к Оле и Варюшке, отведя их чуть в сторонку:
– Вот даже н-не зн-наю, что с етим олухом и делать? – тихонько зашептал домовёнок, опасливо оглядываясь, не прислушивается ли к разговору Чурай.
– Ермоша, ты ж главный. Прикажи ему, пожалуйста, чтобы он моего пёсика не обижал. Ты ведь можешь.
– Приказать-то я ему прикажу. Да ведь ето ж такенный жук! Не знаю даже, хто из них зловреднее: Свирка, Кочебор или етот гражданин Калиткин? Он сделает вид, что послушался, возьмёт под козырёк, а втихаря потом, ещё чего доброго, только назло изделает, может малого щеня и вовсе со свету извести. Я ж их знаю, отродье подворное. Никакой управы на них нету, оне добра совсем не понимают!