Пан тем временем вырос, а узнав обо всем, хотел обязательно поговорить с отцом. Это было делом нелегким, поскольку Гермес всегда был занят и никогда нельзя было знать, где он находится. Никто из богов не был так загружен, как Гермес. Уже на рассвете он подметал пиршественный зал на Олимпе, раскладывал подушки в зале советов, а закончив утренние хлопоты, ждал пробуждения Зевса. Едва услыхав мощный зевок сына Крона, представал для получения указаний и с этого момента весь день был в бегах и полетах, поскольку на ногах имел крылышки. Возвращался Гермес запыхавшийся, отчитывался о содеянном и тут же приступал к раскладыванию амброзии по золотым тарелкам, из которых едят счастливые боги. И еще ему надо было выделить время, чтобы давать уроки гимнастики молодежи и навевать вдохновение ораторам на собраниях. Да и ночью он не знал отдыха. В то время когда небо и земля погружались в сон, он сопровождал души умерших в подземный мир и выполнял обязанности рассыльного при адском суде. Не будь он бессмертным и вечно молодым богом, давно бы обессилел и скончался от переутомления. Нет, Гермес никогда не имел свободного времени. Даже на любовь, которая у него приобретала характер порывистого вожделения.[55]
Посему трудолюбивый бог был немало удивлен, когда однажды ему преградил дорогу Пан, козлоногий божок пастухов, и назвал его отцом. Глядя на эту уродливую фигуру, Гермес возмутился: такое чудище может быть разве что плодом звериной любви, коза его родила, а отцом был козел. Пан знал, что не отличается красотой, но и его укололо, что от него отрекается собственный отец. Тогда он сказал:
– Чем более глумишься над своим сыном, тем менее заслуживаешь уважения к себе самому, создателю подобного совершенства. Не моя вина, что я такой получился.
И напомнил ему о Пенелопе, пещере и о том козле. Гермес не имел возможности возразить. Осмотрелся кругом, не видит ли их кто, и сказал:
– Знаешь, мой сын, что я тебе скажу? Подойди и обними меня. Но прошу, не называй меня отцом, а то нас кто-то может услышать.
И улетел.
Пан погрустнел. Остался он теперь один на свете. Мать покинула его навсегда, отец от него отрекся. И остался он тем, кем мы его видим: лесным духом, олицетворением дикой природы.
ПРИКЛЮЧЕНИЯ ПАНА
Был Пан аркадским пастухом, кочевником, как все пастухи. Лето проводил в горах, а на зиму переселялся в Эфиопию. Вставал с проблесками дня и отправлялся на охоту, с которой возвращался в полдень. Подкреплялся чем придется и ложился в тени деревьев у журчащего родника, и весь лес, и поля, и холмы, и долины знали, что это «час Пана», тишину которого нельзя нарушать ни музыкой, ни пением, ни каким-либо шумом. Пастухи боялись Пана. Он напускает неожиданную панику на стада, тяжким кошмаром, как полуденный демон, опускается на спящих и бессилием отягощает их члены.
Вечером Пан играет. Вокруг него на лесной поляне танцуют нимфы. Их легкие одеяния и сиреневые тела издали напоминают белые испарения, возносящиеся среди черных древесных стволов. Пан играет на сиринге. Это его излюбленный инструмент: несколько обрезков тростника разной длины, склеенных воском в один ряд. Незамысловата его пастушеская свирель, но он не сменил бы ее на златострунную кифару Аполлона, ибо в ней есть то, чего нет в Аполлоновой кифаре, – сердце.
Как же может быть иначе, если эта сиринга была когда-то сладкоголосой девой? Да. Дева звалась Сирингой. Пасла коз, играла с нимфами и пела, так красиво пела! Пан увидел ее и полюбил. Не знал, что делать, что сказать ей, чтобы добиться взаимности. В итоге подошел к ней и сказал напрямую, что с этого времени по его воле козы у нее в стаде будут давать двойное потомство. Догадалась Сиринга, зачем он это говорит, и залилась смехом: хорош у нее возлюбленный – не козел, не человек. Пан разгневался и захотел взять ее силой. Неоднократно проделывал он это с нимфами, захватывая их врасплох. Но Сиринга убежала. Чувствуя сзади быстрый топот козлиных ног, она вбежала в заросшую тростником топь. Напрасно искал ее Пан, впустую срезал тростник, желая найти ее убежище. А когда удалился, то забрал с собой срезанный тростник и склеил из него музыкальный инструмент, в котором с тех пор жалобно пела печальная душа прекрасной Сиринги.
Эту первую свирель, срезанную над озером Молпея, Пан хранил в посвященной ему пещере в Эфесе. Пещера была эфесским «пробным камнем». Когда в ней закрывали девушку, сиринга начинала сама издавать чистые, ласковые звуки, и через какое-то время вход, словно под воздействием божественной силы, открывался, и девушка в венке из фиговых листьев выходила в объятия ожидающих. Если же, однако, она не была девушкой, сиринга молчала, а из глубины пещеры раздавались жалобные стенания.
Пан не был счастлив в любви. Женщины, которых он любил, избегали его объятий. Поэтому гонялся он по лесным полянам за быстроногими нимфами, а иногда, к возмущению пастухов, наносил ущерб их козам. Рассказывали, что только одна богиня луны Селена предпочитала его, и показывали грот, в котором романтичная возлюбленная Эндимиона приникала своим бледным ликом к косматой груди сына Пенелопы. Впрочем, высокочтимые богини имеют право на капризы, чуждые как скромным земным женщинам, так и прелестным маленьким богиням, именуемым нимфами. Один из многих тому примеров – Эхо.[56]
Была она дочерью одной нимфы и неизвестного мужчины. Возможно, какой-то пастух, прогоняя свое стадо мимо дуба, в котором обитала ее мать, слился с дриадой в любовных объятиях, как это нередко случалось между нимфами и пастухами. Эхо была прелестной девушкой. Воспитали ее нимфы, а Музы учили петь и играть на сиринге и флейте, на лире и кифаре. Подрастая, дочь нимфы плясала с нимфами в общем хороводе и пела в хоре вместе с Музами. Избегала мужского общества, предпочитала девичье.
И Пан снова влюбился, и опять без взаимности. Его охватило безумие. День и ночь искал он свою любимую, ходил за ней по горам и лесам, докучал ей, нарывался на грубости и насмешки, недостойные бога, и страдал. Тогда впервые Гермес проявил отцовское сочувствие: научил его облегчать любовные страдания, не выдавая себя возлюбленной и не ища забвения в объятиях другой, а с образом этой единственной под прикрытыми веками погружаться в пучину неразделенного чувства.
Но Пану это показалось недостаточным: он хотел обладать ею самой, живой, острыми зубами впиваться в ее розовые уста, переплетаясь своими косматыми ногами с алебастровыми колоннами ее бедер. Убедившись же, что это невозможно, он впал в буйство, ослеп во гневе и заразил безумием окрестных пастухов: эти безумцы, уподобившись псам или волкам, накинулись на бедную Эхо, когда, напевая песенку, та шла полем. Разорвали ее, а части тела, еще издающие звуки песни, разнесли по земле.
И случилось чудо. Мать-Земля, покровительствовавшая нимфам, укрыла в своем лоне эти поющие останки, которые по воле Муз продолжали прерванную песню и вторили, как и сама Эхо когда-то, всем голосам: богов, людей, зверей, музыкальных инструментов. И Пану вторит Эхо, его игре на сиринге. В такие минуты Пан срывается с места, носится по горам и лесам, словно ищет неизвестно что: то ли любимую девушку, то ли источник голоса, который его поддразнивает. И тогда да хранят нас боги от встречи с ним – он страшен, как только может быть страшен тот, кого терзают угрызения совести.
55
… приобретала характер порывистого вожделения – временами он не возражал против своего участия в любви и без недовольства взирал на визиты Аполлона к своей возлюбленной Хионе. Это сотрудничество сводных братьев напоминает мне латинскую надгробную надпись, посвященную двумя рабами их общей супруге, волнующую и трогательную.
56
Эхо – Овидий приводит такой вариант легенды. Эхо любила прекрасного Нарцисса без взаимности, ибо, как известно, Нарцисс был влюблен в самого себя. Бедная нимфа уединилась в пещере и пребывала там в грусти, которая иссушала ее прекрасное тело. В конце не осталось от нее ничего, кроме костей и голоса. По воле богов кости превратились в скалу, а голос до сих пор отвечает каждому, кто ее зовет.