Выбрать главу

Но ситуация была несколько сложнее.

Огрубляя, можно сказать, что всё было почти наоборот.

К началу революции практически все перечисленные радетели старой России находились в жесточайшей оппозиции к монархии, а с Церковью отношения имели в лучшем случае натянутые.

Говоря о начале века, Гиппиус констатирует: «В те недавние — и такие давние! — исторические времена вся литературная, вся интеллигентная, более или менее революционно настроенная, часть общества крепко держалась в своём сознании устоев материализма… Слово „религия“ считалось предательством». Религия и реакция воспринимались как синонимы.

Петроградские поэты по большей части были отъявленными либералами, находя, что власть никчёмна и безнравственна.

Бальмонт и Сологуб в своё время прямо и не без злорадства предсказывали гибель царской семьи. «Кто начал царствовать Ходынкой, / Тот кончит, встав на эшафот», — пророчил первый. «…Стоят три фонаря — для вешанья трёх лиц: / Середний — для царя, а сбоку — для цариц», — грозил второй.

По тишайшей, молитвенной Руси затосковали они уже в эмиграции.

Никто из занимающих первые позиции в литературе в 1916 году не приблизился бы к императорской семье и на пушечный выстрел, ибо — позор.

А готовы были приблизиться, как ни странно, вот эти — мужички, простачки, ряженые. Им-то было всё едино: кто бы Русь ни спасал, лишь бы спасали; кто бы мужика ни приголубил — лишь бы приголубили.

Разлад меж первыми и вторыми сложился сначала на эстетическом уровне и только потом уже на политическом.

Процитируем письмо крестьянскому сыну Ширяевцу от Ходасевича — между прочим, по отцовский линии польско-литовского шляхтича.

«Мне не совсем по душе весь основной лад Ваших стихов, — как и стихов Клычкова, Есенина, Клюева: стихи „писателей из народа“», — выговаривал Ходасевич, ставя слова «из народа» в кавычки — по той простой причине, что «народом» считал тогда не их, а, скорее, подобных себе. А этих — артистами.

«Подлинные народные песни замечательны своей непосредственностью, — учил Ходасевич Ширяевца. — Но, подвергнутые литературной, книжной обработке, как у Вас, у Клюева и т. д., — утрачивают они главное своё достоинство — примитивизм».

Густопсовая брезгливость стоит за, казалось бы, неглупыми словами Ходасевича, даром что великого русского поэта.

Либо пойте свои люли-люли, либо идите себе — тут достойные люди собрались, с багажом мировой культуры за плечами, — вот пафос Ходасевича.

«Писатель из народа — человек, из народа ушедший, а писателем ещё не ставший, — цедил, поправляя спокойным движением очки, Ходасевич. — Думаю — для него два пути: один — обратно в народ, без всяких поползновений к писательству; другой — в писатели просто».

Скажем: в число таких писателей, как он; видимо, это имел в виду Ходасевич.

При этом «обратно в народ» звучало как «обратно в болото», где посягнувшие на право стать настоящими поэтами переговариваются своими лягушачьими голосами.

Ширяевец отвечал трезво: «Отлично знаю, что такого народа, о каком поют Клюев, Клычков, Есенин и я, скоро не будет, но не потому ли он и так дорог нам, что его скоро не будет?..»

Подступал 1917 год, договориться о чём-то времени уже не оставалось.

Западники и прогрессисты видели себя на вершине гражданской и культурной иерархии, которая должна была сложиться в итоге революции.

Мужицкие поэты ратовали за крестьянскую Русь и справедливость по отношению к мужику.

Свою Россию в конечном итоге потеряли и те и другие.

Просто для первых потерянная иерархия всё-таки имела значение, поэтому большинство их Россию покинули.

А для вторых Русь как таковая была превыше всяких иерархий, — и при любых, даже самых страшных обстоятельствах они оставались даже не с народом, а внутри народа, поэтому возвращаться в него им не было никакой необходимости.

Выбора для них, в сущности, не предполагалось.

Глава третья

«Сойди, явись нам, красный конь!»

1917–1921