Выбрать главу

Он не думал о том, в каком подполье будет прятаться, если Москву возьмут белые, а, напротив, приглядывался к тем рубежам, которые собирался брать сам.

В октябре Есенин, Клычков, Орешин, Андрей Белый и журналист Лев Повицкий организуют издательство «Московская трудовая артель художников слова». Подадут заявление об образовании крестьянской секции при Московском пролеткульте.

Есенин со товарищи надеялись, что власть будет ставить не только на рабочих, а и на крестьянство тоже.

В заявлении Есенин, Клычков, Орешин напишут: «…мы, поэты и писатели, вышедшие из крестьянских сёл и деревень… не можем спокойно примириться с обстоятельством, что мы до сей поры остаёмся совершенно в тех же самых условиях, что и во вчерашний буржуазный день, т. е. в полной крепостной зависимости от различных частно-издательских фирм…»

Для веса крестьянские поэты подтянули именитого скульптора Сергея Конёнкова — его подпись также стоит под обращением.

Клычков и Есенин собирались написать о Конёнкове монографию, выпрашивая под это аванс в Наркомате просвещения. Аванса не получили, монографию не сочинили, зато закатывались к Конёнкову в любое время дня и ночи, во всякую погоду и, лукаво улыбаясь, предлагали: работой завтра займёмся, а сейчас давайте-ка песни петь.

И пели.

Вместе с Клычковым и пролетарским поэтом Михаилом Герасимовым Есенин сочинил стихотворение «Кантата» к открытию на Красной площади в первую годовщину Октябрьской революции обелиска в память о павших коммунарах.

Автором обелиска стал Конёнков.

Музыку для «Кантаты» сочинил композитор Иван Шведов.

На открытии обелиска присутствовали Ленин и другие видные партийцы.

Так Есенин делал осознанный шаг к тому, чтобы стать государственным поэтом. Ему хотелось, чтобы написанные им слова услышал вождь:

Спите, любимые братья,

Снова родная земля

Неколебимые рати

Движет под стены Кремля…[13]

Сам Есенин стоял в толпе москвичей, пришедших на церемонию.

Если бы Ленин захотел с ним встретиться, Есенин сказал бы ему, что мечтает в противовес Пролеткульту создать Крестьянкульт, а потом добавил бы что-нибудь про красного коня и про телка, равного Христу. Ленин в своей манере засмеялся бы и сказал:

— Да… Это инте’есно! Чепуха, но п’езабавная!

Но Ленин не прислушался, не спросил: а чьи это слова поют? — и Есенина к себе не вызвал.

Даже «Кантата» не стала для Есенина входным билетом в ВКП(б).

Тогда он выложил Георгию Устинову свой последний козырь — законченную поэму «Небесный барабанщик»:

…Нам ли страшны полководцы

Белого стада горилл?

Взвихренной конницей рвётся

К новому берегу мир…

Устинов отнёс поэму члену редколлегии «Правды» Николаю Мещерякову.

Тот прочёл и начертал поверх текста: «Нескладная чепуха. Не пойдёт. Н.М.».

Устинов мог бы передать мнение Мещерякова своими словами, но взял и показал Есенину резолюцию.

Обида была огромная.

Спустя почти пять лет, в 1923-м, сочиняя очерк «Железный Миргород», Есенин напишет: «…лишь бы поменьше было таких ценителей искусства, как Мещеряков».

Можно только вообразить себе, что он испытывал тогда, в 1918-м.

«Ах, вы так?!»

* * *

В начале ноября на вечере в Политехническом музее Мариенгоф представил Есенина Вадиму Шершеневичу.

В тот же вечер пошли втроём к Мариенгофу.

Старшими мастерами для Есенина были Блок и Белый, привившие в России французский символизм. Маяковский и компания — затащили итальянский футуризм.

Есенину была нужна собственная модернистская школа.

Мариенгоф и Шершеневич ему её предложили:

— Приходи, всё уже готово, только имя приноси.

С середины ноября тройка постоянно встречается — именно они станут главными в поэтической школе имажинизма, периодически привлекая на роль четвёртого мушкетёра кого-то ещё — чаще всего Сандро Кусикова, реже Ивана Грузинова; но на тот момент в качестве такового рассматривался Рюрик Ивнев.

Собрания происходили по адресу: Петровка, дом 19, в комнатке, которую снимал Мариенгоф.

Шершеневич и Мариенгоф, независимо друг от друга, к тому моменту уже являлись имажинистами.

Москвич, сын крупнейшего учёного и педагога, 25-летний Шершеневич начинал как посредственный символист; набравшись опыта, перешёл к эгофутуристам, а к 1918 году дорос, наконец, до того уровня, чтобы никуда не примыкать, а создавать собственные культурные ландшафты.