Он предполагал — зачастую не совсем справедливо, — что сама кровь даровала им несоразмерные талантам возможности, которых у него не было.
После революции, обнадёженный тем, что некоторые соперники благополучно отбыли за пределы страны, Есенин вскоре обнаружил, что евреи бывшей Российской империи в ряде позиций стремительно заменили выбывшее и выбитое дворянство, и, кажется, с какого-то момента был несколько озадачен своим открытием.
Едва ли в 1918 году для Есенина эта тема значила столь же много, как будет значить уже в 1922-м. Его собратья по крестьянской поэзии — и Клюев, и Карпов, и Ганин, и Орешин, и Клычков — задумывались об этом куда глубже и делились с ним итогами своих размышлений.
Нелепо было бы предполагать, что Есенин, узнав Шершеневича и Мариенгофа, мог столь рационально разложить всё это в голове: вот, мол, два еврея, из дворян к тому же, надо с ними иметь дело, ухватистые ребята.
Но что-то такое — конкретно не формулируемое — витало.
Сопротивление среды надо было преодолевать самым радикальным образом — подминая всё под себя, под свою банду; а банда должна быть надёжной и в делах оборотистой.
Если в ноябре 1918 года Есенин о многих деталях знать не знал, то уже в начале 1919-го оставленные им крестьянские поэты прямым текстом сообщат Серёже, с кем он связался, и обвинят в предательстве.
* * *
Вопросы генеалогии не отменяют эстетики.
Как в 1918 году писал настоящий, сильный поэт Сергей Клычков?
…Я живу в избушке чёрной,
Одиноко на краю,
Птицам я бросаю зёрна,
Вместе с птахами пою…[14]
Как в 1918 году писал Пётр Орешин?
Рожь густая недожата,
Осыпается зерно.
Глянешь в небо через хаты:
Небо в землю влюблено!..[15]
Орешин то и дело оступался в дидактику, но Есенин чувствовал в нём дар — на тот момент особенно заметный в стихах о войне. Тема взаимовлияния двух поэтов легко просматривается, если перечитать оригинальный стихотворный цикл Орешина «Я, Господи!» из книги «Красная Русь» и революционные поэмы Есенина того же времени.
Но это — Орешин на взлёте, Орешин вдохновенный, а он далеко не всегда пребывал в таком состоянии.
А вот как тогда писал Вадим Шершеневич:
Какое мне дело, что кровохаркающий поршень
Истории сегодня качнулся под божьей рукой,
Если опять грустью изморщен
Твой голос, слабый такой?!
На метле революций на шабаш выдумок
Россия несётся сквозь полночь пусть!
О, если б своей немыслимой обидой мог
Искупить до дна твою грусть!..[16]
А вот как тогда же писал Анатолий Мариенгоф:
Даже грязными, как торговок
Подолы,
Люди, люблю вас.
Что нам, мучительно-нездоровым,
Теперь
Чистота глаз
Савонаролы,
Изжога
Благочестия
И лести,
Давида псалмы,
Когда от Бога
Отрезаны мы,
Как купоны от серии.
Есенин пресытился простотой подачи — порой замечательной, — свойственной его крестьянским собратьям, и вообще этим смысловым рядом: нивы, птахи, хаты.
Зато уяснил для себя, что в поэзии приживаются искажённые грамматические формы и разноударная рифма; что в стихах могут появляться и отлично звучать совершенно неожиданные слова вроде «изжоги», «поршня» или «купонов»; что, наконец, осмысленная дисгармония не менее действенна, чем гармония.
Ему нравилось удивлять и ошарашивать; эти двое занимались ровно тем же, но заходили с какой-то другой стороны.
Мариенгофу — и поделом — уже тогда был выставлен счёт за излишнюю поэтическую эпатажность.
В 1918-м он писал:
…Что убиенные!..
Мимо идём мы, мимо —
Красной пылая медью,
Близятся стены
Нового Иерусалима.[17]
Или:
…Тут и тут кровавые сгустки,
Площади, как платки туберкулёзного, —
В небо ударил копытами грозно
Разнузданный конь русский…[18]
Или:
Руки царя Ирода,
Нежные, как женщина на заре,
Почему вы, почему не нашли выродка,
Родившегося в Назарете?..[19]
Едва ли Есенин хоть отчасти разделял этот кровавый пафос; но, признаться, крестьянские поэты в том же 1918 году писали не менее жуткие вещи.
Пётр Орешин так говорит о недавно убиенном царе и православных священниках:
Много, братцы, царём перевешано,
По указу царёву расстреляно.
А приказы — стрелять — не от лешего,
Государем расстреливать велено!