Признания симптоматичные.
Есенин, в свою очередь, мог подумать, что и до Фриче доходили слухи о его связях и выступлениях при царском дворе.
Несмотря на критику и небезупречность репутации, имажинисты не отступали.
Быть может, поначалу они надеялись на свои знакомства: Ивнев некоторое время был секретарём Луначарского, Шершеневич работал в отделе изобразительных искусств (ИЗО) Наркомпроса, Мариенгоф трудился литературным секретарём издательства ВЦИК, и даже Есенин, заполняя анкеты, в графе «работа» писал, хотя и без весомых на то оснований: «Известия ВЦИК».
На самом деле все эти минимальные, секретарские привязки особой роли не играли — при желании имажинистов могли запретить в один день.
* * *
Шершеневич в своих мемуарах «Великолепный очевидец» пишет, что если футуристы хотели служить новому строю «подсобно», то имажинисты — «жречески».
Это совсем другая ставка!
Футуристы были согласны раскрашивать плакаты и придумывать вывески, а имажинисты видели себя жрецами большевизма.
Недолго и без особых, как показалось имажинистам, успехов пообивавшись в Наркомпросе, они решили, что просить и побираться не будут, но займут авангардные позиции и уже оттуда спросят: «Ну что, власть, ещё не пожалела, что не приняла нас сразу?»
Полным составом группа имажинистов вошла в редакционную коллегию анархистского журнала «Жизнь и творчество русской молодёжи» — единственного на тот момент в России иллюстрированного еженедельника, к тому же имевшего отделения и агентства по всей стране.
В журнальной рубрике «Анархо-искусство» публиковалась в основном их весёлая компания.
Там же, в статье «Искусство и государство» в № 28–29 от 13 апреля 1919 года, Шершеневич декларировал:
«Мы — имажинисты — группа анархического искусства — с самого начала не заигрывали со слоновьей нежностью ни с термином, что мы пролетарское творчество, не становились на задние лапки перед государством.
Государство нас не признаёт, и слава богу!
Мы открыто кидаем свой лозунг: Долой государство! Да здравствует отделение государства от искусства! <…>
Под наши знамёна — анархического имажинизма — мы зовём всю молодёжь, сильную и бодрую. К нам, к нам, к нам».
Имажинисты поставили своей целью украсть у нового строя молодых творческих людей.
Они могли предложить то, что среди молодых ценится больше всего: жест, образ поведения, умение подать себя ярко.
Что касается фронды Шершеневича, Есенин понимал её происхождение, но в полной мере разделить не мог.
После «Небесного барабанщика» он напишет в январе 1919-го «маленькую поэму» «Пантократор» — ту самую, которую прочтёт на самом первом имажинистском вечере:
…Сойди, явись нам, красный конь!
Впрягись в земли оглобли.
Нам горьким стало молоко
Под этой ветхой кровлей.
…………………………………….
Мы радугу тебе — дугой,
Полярный круг — на сбрую.
О, вывези наш шар земной
На колею иную…
В том же феврале Есенин сочинит стихотворение «Вот такой, какой есть…» со словами: «Говорят, что я большевик. / Да, я рад зауздать землю…»
Если в чём Есенин тогда и разуверился, так это в контактах с большевистскими вождями. Раз они сами его не ищут, значит, и он их дружбы искать не станет.
Ленина видел только издалека; с Зиновьевым выступил на открытии памятника Кольцову (ноябрь 1918-го) — и ничего не случилось. С Бухариным столкнулся в редакции «Правды» (январь 1919-го), поспорили о чём-то, Бухарин хохотал — и опять результат нулевой. С Луначарским посидели в кабинете, он вроде бы пообещал прокатить на литературном поезде, — и никто никуда не уехал.
Грустно!
И ещё Фриче этот никак не уймётся. Даже в царские времена так не ругали. Смотрели снисходительно в монокль — это да; но чтобы хлестали с такой злобой…
Разочарование было больше человеческим, чем политическим.
Да, при первом знакомстве Есенин с усмешкой скажет своему будущему товарищу, партийцу в кожаной куртке Александру Сахарову: «Чекистов я не люблю». Но здесь скорее просматривалась некая раздражённая зависть — Есенину не нравилось, что чекисты даже в поэтических кафе вели себя как хозяева, в то время как Есенин хозяином ощущал себя — и не только в кафе, но и в поэзии. И во всей Советской России хотел бы ощущать.
Белое движение неизбежно оставалось для Есенина чуждым; сомнений в этом он не проявлял ни тогда, ни после — вообще ни разу.