Есенин услужливо подал ему сапожную щётку и коробочку с ваксой.
Пока неожиданный гость быстро и ловко чистил обувь и умывался, Сергей, с трудом сдерживая вздох, убрал со стола рукописи, чернильницу и ручку и разжёг керосинку, чтобы вскипятить чай. Голубые глаза Незлобина скользнули по рукописи, и он сказал с искренним сочувствием:
— Помешал вам писать стихи? Дядя Володя рассказывал мне о вас. Вы — поэт. С большим будущим. Уже печатаетесь.
Есенин, ставя на керосинку наполненный водой чайник, обернулся к Незлобину:
— Вы говорите это таким понимающим тоном, как будто тоже пишете стихи.
— Ну, какое там стихотворчество! — нахмурил русые брови Незлобин. — Любительщина. Дилетантство.
— Однако пишете?
— Извёл одну ученическую тетрадку. А потом ударило в голову — за поэму взялся. Зря, конечно. Выше лба не прыгнешь.
— Поэму начали? — удивился Есенин. — Это уже интересно. О чём поэма, если не секрет?
— Видите ли, я жил у сестры в Богородске. Через этот городок проходит Владимирский тракт, знаменитая Владимирка. Картину Левитана с таким названием представляете?
— Видел. Правда, не подлинник, а копию. Очень здорово. Какой-то прямо-таки былинный простор, вдалеке одинокая фигурка и в ней такая безнадёжная тоска.
— Вот-вот. Я это всё в натуре видел. И даже тех, кто шагает по Владимирке.
— Прочтите хоть несколько строк, — загорелся Есенин, и Незлобин понял, что это непритворный, живой интерес.
— Знаете, Сергей, я не помню всего, стихи ещё только пишутся, работаются. Но вот для примера такие строки.
Светлые глаза Незлобина вдруг приобрели металлический, холодный блеск, словно он вспомнил что-то ненавистное, вызывающее скорбь, круто перемешанную с гневом. Голос звучал глуховато, стеснённо от душивших его чувств и воспоминаний:
Есенин был поражён. Конечно, это так называемые гражданские стихи, вроде тех, что пишут Шкулёв[33], Филипченко. Но у этого парня в публицистику вплетены страдание, гнев, тоска от российской душной жизни. И как умело, запоминаемо, зримо обыграны верстовые столбы Владимирки. И от души. Искренно.
— Сколько вам лет? — отрывисто спросил Есенин, обнаруживая повышенный интерес к Незлобину. — Владимир Евгеньевич назвал нас с вами, кажется, сверстниками. С какого вы года?
— Родился в восемьсот девяносто пятом.
— Я тоже. Значит, верно, одногодки. Годки, как говорят у нас в рязанских палестинах.
Они оба рассмеялись.
Есенин, конечно, заговорил о стихах — и первым делом задал свой всегдашний вопрос:
— Скажите, кто в наши дни самый знаменитый поэт?
Сергей даже зажмурился от приятного предвкушения услышать краткое и непререкаемое: «Блок».
Незлобин ответил не задумываясь, правда, без особого энтузиазма и удовольствия:
— Игорь Северянин.
Есенин вскипел:
— Как? Северянин? Да ведь это же будуарный комплиментщик! Это парикмахер! Он губы, как кокотка, подкрашивает. У него не стихи, а лимонад, да к тому же тёплый, прокисший.
Незлобин снисходительно улыбнулся:
— Я не сказал, что он самый лучший поэт, а только отметил, что самый знаменитый! Так ведь это, к сожалению, правда. Вы бывали на его выступлениях?
— Боже меня упаси...
— А мне случалось. Когда он читает свои так называемые поэзы, барышни впадают в истерику, на подмостки летят букеты цветов, а однажды при мне его со сцены до извозчичьей пролётки тащили на руках. Поймите меня как надо: самый лучший поэт современности, конечно, Блок, а самый знаменитый — Северянин. Тут уж ничего не попишешь.
— Ну хорошо, — скривил губы Есенин. — Пусть будет по-вашему. Любимец публики — Северянин. А из молодых поэтов кого вы отличаете?
Незлобин уловил в есенинском вопросе ревнивую нотку и насторожился.
— Я последнее время скитался, — медленно ответил он, выбирая слова. — Всех молодых поэтов я, естественно, не читал и не слышал.
33