— Ну лучшего из тех, кого читали или слышали?
— На мой взгляд, это Владимир Маяковский.
— Опять Маяковский! — досадливо сорвалось у Есенина. — В одном интеллигентном семействе меня уже пичкали стихами этого Маяковского. Может быть, образцы его творчества были выбраны неудачно, но мне показалось, что он ближе к Северянину, чем к Блоку.
— Да, Маяковский иногда и выступает вместе с Северяниным.
— В стихах Маяковского мне почудилось фокусничество. Он играет словами, как жонглёр мячами. Души я там не обнаружил. Да и Русью не пахнет. Вроде перевода с какого-то заморского, неизвестного мне языка.
— У вас зоркий глаз и острое ухо. Но вы, мне думается, слышали не самое удачное из написанного им.
— А вы что-нибудь помните?
— Помню. Вот, например, миниатюра, где он пишет так, как никто у нас ещё не писал. По-своему. Свежо и без малейшего подражания. Тут нет никакой игорь-северянинщины.
— Слушаю.
Незлобии поднял здоровенную ручищу и нарочито грубо, с каким-то вызовом, должно быть подражая интонации самого Маяковского, прочёл:
Есенин удивлённо молчал не менее полминуты. Потом, тряхнув ржаными волосами, тихо сказал, адресуясь не к Незлобину, а скорее к самому себе:
— Да. Это не Игорь Северянин. — Помолчав, добавил: — «Косые скулы океана» — это мастерская строка. И «чешуя жестяной рыбы» — тоже находка! — И ещё раз тряхнул головой, словно отгоняя наваждение.
3
В Константинове Есенин не знал, что такое бессонница. В амбаре, где он жил с ранней весны до поздней осени, на дерюжном тюфяке, набитом душистым сеном, он спал мёртвым сном и только в редчайших случаях видел сны. А в многолюдной Москве бессонница посещала его всё чаще и чаще и, как ему казалось, без всякой видимой причины. Отчего это? Может быть, это возрастное явление, может, от огорчений, каких здесь в десятки раз больше, чем в благословенном Константинове, может, от коварно подкравшейся болезни?
Усталый от работы, Есенин лежал во тьме с открытыми глазами, силился уснуть и не мог.
В конце концов он объяснил это тем, что с ним не было Анны и он тосковал по ней. Мысли его были смутными, неопределёнными, перескакивали с одного на другое.
Поняв, что ему скоро не уснуть, он встал, зажёг лампу, поставил её на ночной столик у кровати, раскрыл наудачу в середине книгу Элизе Реклю[34] о вселенной и человечестве и начал было читать, но прочитанные фразы не доходили до сознания, и он с раздражением захлопнул том.
Под руку попался вчерашний номер газеты «Московский листок», Есенин раскрыл его, и первое, что увидел, был титул Николая Второго — «император и самодержец всероссийский, царь польский, великий князь финляндский и прочая и прочая».
Есенин усмехнулся и отбросил газету. Ему никогда не приходилось ни читать, ни слышать полного титулования российского монарха. Что скрывается за этим «и прочая, и прочая»? Он стал мысленно прикидывать возможные титулы — король литовский, царь грузинский, господарь молдаванский, эмир хивинский и бухарский, хан татарский, султан киргиз-кайсацкий, нойон калмыцкий...
Нет, это, вероятно, сплошная путаница. Откуда ему знать, применимы ли к Николаю Романову такие, например, званья, как герцог, каган, шах?
А ведь за титулами стояли народы и народцы, вольно или невольно ставшие подданными императора многонациональной, многоязычной России, раскинувшейся на двух материках — Европы и Азии, и совсем недавно продавшей золотоносную Аляску — русское владение на Американском материке.
Есенин почувствовал себя окружённым посланцами малых наций, обитающих на русской земле. Он одними губами прошептал:
Он мысленным взором видел тёмно-русого, сероглазого статного мордвина в холщовой, длинной, до колен, рубахе, в лыковых лаптях; с ним рядом белозубо улыбался дочерна загорелый, кареглазый, в круглой каракулевой шапочке татарин-крымчак, а за ним щурил узкие глазки в оленьей малице низкорослый чукча. А это кто же? Смуглый румянец, чёрная борода, зелёный с жёлтыми разводами шёлковый халат, голова обвязана кручёным полотенцем, рука прижимает к груди пёстрого перепела... Сарт, должно быть, или, по-учёному, узбек; чеченца ни с кем не спутаешь: горбонос, горячеглаз, черкеска с газырями, кинжал на тонком ремешке, белая барашковая папаха — ну конечно, это сын горной Чечни; а вот — скуластый, с реденькой бородкой, бронзовокожий, в лисьем малахае, с плетью в руке — киргиз-кайсак; из-за его плеча в бараньей шапке конусом, в грубошёрстном одеянии, с глазами, как чёрные лиловые сливы, выглядывает молдаванин; а там далее — карел с кантеле в руках, калмык с ярлыгой, эстонец с рыбацкой сетью...
34