Выбрать главу

"Если бы Вы, Жанна, посмотрели на лица людей, прошедших через переправу! Вот с кого надо писать художникам. Будь здесь фотографы, получились бы бесценные снимки. Я ехал в кабине, метров за двести до переправы девушка-регулировщик дает сигнал "стой!". Колонна машин останавливается. Пропускаем встречные с орудиями. Они идут занимать наши позиции. Непрерывный обстрел, бьют по лесу, бьют по переправе. Сидим молча в кабине я и шофер. В кузове у нас мины. При близком разрыве идущие впереди солдаты бросаются на землю. Осколки барабанят по машине. Становится скучно-прескучно. Время ползет медленно. Я смотрю то на стрелку секундную, то на девушку. Она стоит среди разрывов, не имеет права ложиться на землю, не пригибается даже. Должна стоять и стоит. Что это привычка? Но разве можно привыкнуть к свисту осколков и завыванию мин? Я, например, привык бросаться на землю. Когда ее убьют, встанет другая. Потому что без регулировщиц нельзя. И снова взмахи флажков. Сколько эта переправа вывела из строя людей! Наконец она махнула нам, шофер дает газ, спускаемся к реке. Медленно движемся по шаткому мосту. Я закрываю глаза, когда рядом взметается столб воды, а шофер должен смотреть вперед. На первой скорости добираемся на правый берег, отъезжаем метров триста, шофер оборачивается ко мне и одним словом говорит все - "приехали!". Посмотри Вы на его лицо, запомнили бы надолго, такое в нем было ощущение жизни, которая вернулась. Почему я не художник..."

Все это было со мной: баня, и свежее белье, избавление от вшей, и переправа, девушка-регулировщик. Я уверен, что это когда-то было моим и что-то похожее было в моих письмах. Если они хранятся у той... фамилию ее позабыл, помнил лишь, что жила она на Пресне. Провести бы опыт: дать мне почитать те письма. Перепечатанные на машинке. Вряд ли я узнал бы, что они написаны мною. Многие фронтовые подробности читались бы как чужие, то есть пережитое, но необязательно мое, - оно как бы всеобщее, знакомое по кино, по книгам, слиплось неразличимо. Но что-то, какие-то строки вдруг откликались, и за ними медленно всходили числа, названия, поднимая за собою забытые сцены.

Одно письмо Волкова было в подтеках, первую страницу с трудом разобрал. На последней сбоку приписка объяснила: "Случилось несчастье, проснулся в семь утра, ужас! Вода льется ручьями. Тают снега. Схемы, что чертил, пропали, письмо тоже пострадало, у меня совсем нет времени переписывать его, посылаю в таком неприглядном виде. Сам весь мокрый. Ваш Сергей".

И я поежился, припомнив свою затопленную землянку. Нижние нары закрыло водой. Всплыли доски пола. А что же творилось в окопах? Я стал припоминать, и так как знал, что хочу вспомнить, то передо мною появились заливаемые ледяной водой ходы сообщения, вода хлынула с брустверов, с полей, ручьями устремилась в окопы, и все прибывала, грозя нас вытолкнуть на поверхность. Из распадка, где было боевое охранение, приползли все четверо моих бойцов, все отделение, мокрые до нитки. Распадок залило полностью. Назавтра пошел дождь, снега поплыли, вода поднималась. Начштаба полка кричал про отводные канавки, про то, что он предупреждал, запрещал покидать позиции. Пулеметчиков на пригорке отрезало паводком, и мы никак не могли доставить им еду. Вода со снежным крошевом наступала неотвратимо, остановив наше продвижение, ни артиллерия, ни авиация не могли помочь нам. Как мы выдержали, не помню, вижу только уплывающие дровишки, с таким трудом заготовленные, диски ручных пулеметов, ящики с гранатами, как мы их тащили, подняв над головой. Куда тащили? Наверное, на крыши землянок.

И то, что мы удержались, наполнило меня запоздалой гордостью. Испытание ледяной купелью не было отмечено ни в сводках, ни в газетах, за него не полагалось наград, оно исчезло из памяти, утонуло в весенней радости наступления. Вряд ли и в моих письмах упоминалось об этом эпизоде. Там было, наверное, снятие блокады в январские солнечные дни сорок четвертого, вроде того, как писал Волков: "Освобождаем город Ленина, скоро узнаете об этом в газетах. По шоссе вереница легкораненых, мчатся санитарные машины, навстречу тяжелые танки с десантами, машины с боеприпасами, везут пленных фрицев..." Я жадно выискивал в письмах Волкова эти описания, в общем-то бесцветные. Все-таки в них сохранилась подлинность спешки, различались звуки, которые когда-то я слышал на том шоссе, запах, движение, от которого мы отвыкли, - движение, которое так вкусно пахло бензином, дизельной копотью, развороченным асфальтом. Сквозь февральскую влажность мы входили в Эстонию. Вот и она: "Пятнадцать градусов мороза, ночевал в открытом сарае, продрог, кругом треск от выстрелов и взрывов. Похоронили многих товарищей". В другом письме тоже:

"Леса Эстонии. Небо звездное. Прекрасно виден Орион и Сириус. Лежу в палатке. Рядом бойцы. Все спят. В двух километрах гремит бой. Воют наши "катюши". Наверху летит самолет, к которому несутся красные и зеленые линии трассирующих пуль. Недалеко раздается крик часового: "Стой! Кто идет?" Поднимаются сигнальные ракеты. Вчера два снаряда упали метрах в десяти от нашей палатки. Мы лежали и додали смерти, а они не взорвались. Все мои ребята остались целы, настроение у меня поэтому прекрасное".

"Сижу около своего шалаша и давлю комаров. Напротив Надя развела огонь в ведре и положила мху. Валит дым. Мимо прошествовал повар утверждать меню к командиру части. Спросил, чем завтра кормить будут. Слушайте: завтрак каша из фасоли. Обед - суп лапша, картофельное пюре с селедкой".

"На чердаке дома во время поисков мин нашел интересную газетку. Сохранил и оставил у себя. Я люблю такие штучки: "Газета-Копейка" от 17 апреля 1915 года. Есть интересные заметки: "Цеппелин над Англией", "Как должны говорить телефонистки".

"Вчера чудно пообедали. На первое кусок семги. Суп. Рисовая каша с отбивной котлетой".

Чего это он все про жратву? Довольно бестактно, у них там в Тбилиси в это время не густо было насчет пожевать. Но я уже по уши вошел в то время и мог сообразить, что иначе быть не могло: после вареной лебеды, гнилых капустных листьев, дележа хлеба, после отечности, дистрофии, фурункулов, цинги, после того, как Синюхина у меня в роте судили за кражу картошки из кухни, - украл и съел сырую картошку, - после всего этого обилие и разнообразие еды потрясало. Кусок семги - видение невероятное, так же как и обед из трех блюд с закуской - вместо термоса, который волокли ночью по ходам сообщения и потом у взводной землянки вычерпывали котелками промерзлую бурду. Каша, вываленная в макаронный суп, заменяла завтрак, обед, ужин. "Все тут было вместе. Случалось, что термос пробивало осколком и мы куковали на хлебе с сахаром.

За то, что Надю напомнил, поклон ему низкий. Не пригнись я тогда на ее крик, разбило бы мне череп. Сколько раз что-то спасало: прыгни в другой окоп - разнесло бы бомбой, задержись - попала бы пуля, - сколько было таких разминок со смертью, она касалась меня стылым крылом, и сразу мир озарялся, приходили в движение запахи, краски жизни. Эти восторги везения, казалось, навсегда останутся сияющим воспоминанием, но нет, забылись, стерлись.

И все же какие крупные, выпуклые были эти четыре года. Остальное послевоенное житие скомкалось в монотонное существование, не то что годы десятилетия неразличимо слиплись.

Письма Бориса почти не менялись. Надежда в нем теплилась, и, что любопытно, Жанна время от времени как бы питала эту надежду. Чем-то Борис удерживал ее, какая-то ниточка не обрывалась. Простодушие, верность, прямота, а может, молодость Бориса, а может, она уставала от умных рассуждений Волкова, от его взрослости, образованности...