Выбрать главу

- А теперь получи нарядик вне очереди...

По внеочередному наряду выпадало чистить картошку на кухпе, мыть полы в казарме и - о ужас! - в уборной. Сначала Петр считал себя чуть не жертвой старшинских придирок, затем уяснил: так Вознюк поступает и с остальными первогодками. Он их гонял. Позже Петр еще уяснил: старшина приучал их к элементарному армейскому порядку, в котором находилось местечко и для уборки сортира. Приучал прямолинейно, грубовато, по-мужски. То есть он считал их за мужчин, а не за мальчиков, полагая, что мальчики кончились в тот час, когда переступили порог казармы. Справедливо, если не вдаваться в тонкости. Но Евдокиму Артемьевичу не до тонкостей. А может, в армии они и не нужны?

Это вам не институт благородных девиц. Ну, девиц, тем более благородных, у Петра не было, институт остался в прошлом, Бауманский институт. Бог с ним. И будем считать, что стал мужчиной.

Еще бы! В шинели, в шлеме, в сапогах, на ремне винтовка, и военную присягу принял. Не мальчик, но муж.

Ночами Петр просыпался также из-за малой нужды. Он ворочался, кряхтел, оттягивая момент, когда надо сунуть босые ноги в сапоги и на нижнее белье накинуть шинель. Почему-то страшновато было выходить в черный безлюдный двор, топать под снегом и дождем к дощатому сооружению, где в щелях по-дурному выли сквозняки. Он никогда зря не задерживался в этом сооружении на отшибе: справил свое - и бегом в казарму, к похрапывающим соседям. Укладываясь снова под серое суконное одеяло с нашитой посредине ситцевой красной звездой, старался не думать о том, что он все-таки не мальчик, но муж.

А вот холода он перестал бояться, холода, от которого так страдал на клязьминской даче. Полдня на плацу, полночи на посту у склада, сутки на тактических учениях в сырь и ветер - и ничего. Как-то само собой привык к холоду. Возможно, потому, что, намерзшись на воле, угревался затем в казарме. А быть может, потому, что на даче он был один, а тут множество таких, как он. Ребята из Москвы, Подольска, Калинина, из Смоленской области, из Тульской, студенты, рабочие, колхозники - все стриженые, всем по восемнадцать-девятнадцать лет. Петр Глушков - один из них.

Далеко на севере, за Ленинградом, шла непонятная, неожиданно упорная воина с Финляндией, в газетах повторялись слова "Карельский перешеек", "линия Маннергейма", "белофинны", "шюцкор", старослужащие полка уехали на эту войну, порывался на Карельский перешеек и старшина Вознюк, подавал рапорты, ему отказывали, и он бурчал: "Я хочу воевать, потому - я военный человек!"

А они, едва начавшие бриться, воевали на учебных полях возле Лиды окапывались, ходили врукопашную, отражали контратаки, срывая крикливые, петушиные голоса, вопили "ура", - от этих воплей с верхушек деревьев снималось воронье и с возмущенным карканьем тучей смещалось к дальним, завешенным туманами лесам. Эта ненастоящая, как бы поддельная война утомляла, заставляя Петра думать: "Взрослые люди везде работают, а мы чем занимаемся? Пользы от нас никакой, ничего не производим, только потребляем - кормят нас, одевают, обувают. Как иждивенцы..." И ни разу не пришло в голову: когда-нибудь и их могут отправить на ту, настоящую войну. Как будто не было ее в помине, этой финской, не большой и не малой, кровопролитной, непонятной - с чего вдруг? - войны.

Для Петра Глушкова она проходила неприметно, и таким же незаметным было ее окончание: прорвали линию Маннергейма, овладели Выборгом, очистили Карельский перешеек. Ну и хорошо. Снова мир. Как и прежде. Как будет и дальше. Отслужит Петя Глушков два, а скорей три годика (быть ему сержантом - студент, грамотей, комсомолец, - и годик добавят), распрощается со старшиной Вознюком. Годики - это он бодрился, не годики - годы, три года, долгих-предолгих. Отелужит - и ему будет двадцать один, вот так номер, третий десяток пойдет!

Ну, а белофинны полезли в бутылку, стали угрожать Ленинграду, нашим границам, войну спровоцировали. В Западной Белоруссии и на Западной Украине было иначе: Польши не существовало - не выдержала германского удара. Наши газеты и радио оповестили в сентябре тридцать девятого: освободительный поход Красной Армии завершен, западные области воссоединились с советской матерью-Родиной. Быстро, здорово и приятно. И никакой войны - ни с поляками, ни с немцами. А с финнами пришлось воевать - штурм Выборга, раненые, убитые и обмороженные. В сороковом году, весной, закончилась эта финская кампания, на которую так и не попал старшина-сверхсрочник Вознюк Евдоким Артемьевич и уж тем более не попали бойцы-первогодки.

Сороковой год казался Петру Глушкову зеленым, симпатичным и домашним. Зеленым потому, что с апреля вымахала уйма травы и листьев, Лиду и окрестности словно окунули в чан с зеленой краской, сплошная зелень. Симпатичным потому, что время проходило быстро, все часовые и минутные стрелки двигались в одном направлении - к демобилизации. "Солдат спит, а служба идет", - она шла день за днем, неделя за неделей, месяц за месяцем - к увольнению в запас. Домашним потому, что Петр стал частенько бывать в доме у Евдокима Артемьевича, пил чай со сливками, колотым сахаром и земляничным вареньем, ел пирожки с капустой и картошкой, слушал кенаря, суетившегося в клетке на подоконнике, и беседовал с гражданскими лицами, а также потому, что мама обещала навестить его летом, в отпуск приехать - из того, настоящего, ростовского дома.

Если быть поточней, то надо сказать: ходил он в гости не к старшине Вознюку, а к его сестре. Старшина с супругой занимал просторную горницу, сестра с ребенком - угловую комнатешку. Сюда, в угловую комнатку с плохо поштукатуренным потолком, с единственным оконцем, и захаживал красноармеец Глушков.

Пошло все это вот с чего. Петр Глушков дежурил посыльным при штабе, и его послали за старшиной Вознюком на квартиру:

срочно понадобился начальнику штаба. Был воскресный день, и Евдоким Артемьевич сидел за столом в пижамной куртке, армейских бриджах и тапочках, а перед ним сидела жена и стояла поллптровка. Когда Петр вошел, старшина не смутился, деловито чокнулся с законной супругой, выпил стопку, закусил огурчиком.