Выбрать главу

— Чего уж… «отпустим»… Мы ведь ваши, как это… классовые враги — я и Семен.

— Может, вы к нам? — спросил без особой надежды.

— А ты сам переметнулся бы?

— Нет.

— Ну так и мы — нет. Пойду я, Иван, пора кончать, давай, что ль, напоследок обниму тебя еще раз, как-никак родной ты мне. Живи долго. — Он поцеловал меня троекратно. — Прощай…

…За деревьями меня встретил комиссар. Не любил я его. Была в этом человеке какая-то змеиная ненависть ко всем и всякому.

До революции он, говорили, был каким-то эсдеком, потом стал эсером, кем он состоял при мне, я догадался позднее, нет, не комиссаром, — провокатором.

— Чего это ты с ним обнимался, как с бабой? — он всегда старался говорить грубо, и это никак не вязалось с его изнеженной внешностью.

— Не твое дело.

— Ошибаешься — мое. Он тебе в душу яд контрреволюционный лил, а ты слюни распускаешь, красный командир… Лев Давыдович призвал: белоказачество — под корень. Думать надо… А ты… Э-эх!

Ребята из моего отряда изредка постреливали по заложенным мешками и дерном окнам. Огрызнулся и пулемет. Конь, которого я держал в поводу, неожиданно шарахнулся и, пятясь, стал заваливаться на бок.

— Вот… в тебя метили, да коня убили, а ты его, коня, с Мировой привел…

Он еще что-то говорил, рубяще размахивая рукой, но я его не слышал. Мой Серко лежал на боку, кося глазом, а из раны в шее била густая ярко-красная кровь, пулей перебило артерию.

Как достал из кобуры револьвер и выстрелил коню в ухо, я не помню, многого не помню, был как в бреду. Видел только кровь, кровь, везде кровь — и на листьях, и на коре сосен, и на своей гимнастерке. Что-то приказывал, кричал…

— Может, не надо! Не надо, Иван! Очнись! — тряс меня за грудки Трофим Струнин, земляк. — Дядька ведь, Иван!

Васька Першин запалил головню и, выскочив на поляну перед сторожкой, бросил факел на крышу домика. Крыша, крытая камышом, вспыхнула сразу…

На крыльцо сторожки, спасаясь от дыма, выбежали Петр Егорыч и Сенька Барноволоков. Их расстреляли почти в упор.

Потом, когда мы остались одни, я сказал комиссару:

— Теперь понимаю, почему ты носишь кожанку — кровь с нее легко смывается.

— Да, ты знаешь, хотя и жарко в ней… — усмехнулся он, — но я крови с детства боюсь.

Наши отряды соединились с частями красных, а я повернул морду своего коня на восток, решил вернуться домой. Не было у меня веры в дело, ради которого можно убить родного человека.

Но и далеко уйти не удалось. Попал к белочехам. Бежал. Долго мыкался по белу свету, пока не прибился к казачьей Донармии. Там встретил полковника Чернова, бывшего своего командира дивизии. Да, пути человеческие неисповедимы. Потом попал на Кавказ, там, после восстания моряков в Новороссийске, ушел в горы и вступил в Туземную дивизию, по-казахски и башкирски я говорил хорошо, и с кавказцами общий язык нашел. После первых же схваток с красными частями сам Бабиев поставил меня командовать сотней.

Кавказцы меня уважали, если честно, толком не могу сказать за что, наверное, за припадки ненависти, которые случались со мной. Такие припадки, что я терял сознание, если не мог отомстить обидчику.

…Очнулся я в седле. Рядом, поддерживая меня, ехал Кази.

— Где мы?

— Идем на Керчь.

Я оглянулся. За нами, растянувшись по степи, шла вся сотня.

— Что случилось? Хагерт всех накажет.

— Он никого уже не накажет, — ответил Кази. — Он стал стрелять в нас, когда узнал, что мы берем тебя с собой, он хотел, чтобы тебе сделали секир-башка. Мы тебя уважаем, Тигана. Если бы ты не был христианином, ты мог бы стать у нас большим человеком. У тебя на челе печать аллаха, ты — единственный во всем мире христианин с печатью аллаха…

Кази говорил, говорил. Я уснул. Мне снились кони. Не наши, изнуренные долгими переходами, а те, которых я увидел еще мальчишкой, увидел и понял их красоту, и почувствовал любовь к ним. Кони бежали берегом Тобола по степи, по моей родной степи. Они играли. Они нежились на траве, взбрыкивая, и их длинные гривы переливались на солнце, словно волны ковыля.

Потом мне приснился отец. Да, у меня ведь был отец! Мы с ним боронили, и я свалился с коня прямо под зубья бороны. Хорошо что сверху упала кошма. Но все-таки зубья больно ободрали спину. Подбежал отец, он смотрел на меня, как он смотрел на меня!.. Как он смотрел! Отец не вернулся с русско-японской, дед — с русско-турецкой. Отца назвали Иваном в честь деда, меня — в честь отца, я тоже назвал сына Иваном. И он погиб в 1945 под Берлином, последний из моих сыновей. Поскребыш. (Надо заметить, что старшего своего сына — дядю Алешу — дед не любил потому, что тот по здоровью даже в армии не служил.)