Выбрать главу

— Пойдемте выпьем чаю. — Конвей положил руку на плечо профессора Маркуса.

26

Спираль лестницы, знакомый коридор. Гонзик нажал кнопку звонка. В дверях появилась фрау Губер.

Гонзик сразу почуял недоброе, что-то случилось: чужое, враждебное лицо, усталое и изнеможенное. Воспаленные глаза.

— Вы пришли убедиться, действительно ли он сидит?

Гонзик, не понимая, смотрит в строгое, холодное лицо.

— Вы о чем?..

— На той неделе его посадили.

Истертый порог качнулся у него под ногами. Гонзик схватился за наличник.

— Ради бога, вы думаете, что это я… Что я способен… За все хорошее, что он хотел для меня сделать!.. — Но вдруг ему открылся весь ужас его положения.

Он может иметь самые лучшие намерения, но на лбу у него выжжено клеймо лагеря Валка, и все честные люди смотрят на него, как на существо опасное, морально нечистоплотное. Ему хотелось кричать, оправдываться, обидное подозрение этой женщины жгло его раскаленным железом, но не менее мучительной была и другая мысль: ведь сотни мерзавцев в Валке, не колеблясь, совершат любую подлость, лишь бы заработать несколько марок. И Гонзик беспомощно сжал кулаки.

— Пани… Я никогда ничего плохого не сделал… Кроме того, что на родине оставил старушку мать…

Она заколебалась. Плохой человек редко произносит имя своей матери. Подозрительность постепенно исчезала с ее лица, женщина шире приоткрыла дверь. Он вошел, не дожидаясь приглашения, и сел на край табуретки.

Она села напротив. В усталом жесте, которым она сложила руки на коленях, проявилась вся сила ее горя.

Вспыльчивый Франц Губер был единственным настоящим другом Гонзика. В этот момент Гонзик ясно осознал, что весь интерес Губера к нему проистекал из моральных принципов этого человека, из его доброго отношения к людям, стремления помогать там, где нужна помощь.

Остывшая плита, кухня чисто убрана, приближается время обеда, но не видно никаких приготовлений к нему.

— Этого и следовало ожидать. — Глаза женщины устремлены куда-то в пространство. — Ведь он снова выступал на собрании и опять говорил, что не должно быть двух Германий, а лишь одна — единая демократическая Германия, уговаривал рабочих объединиться с теми, в Восточной зоне. Потом закусил удила и прошелся насчет самого канцлера. Подумайте, он — мусорщик в грязном фартуке…

Гонзик, сгорбившись на табуретке, смотрел на дверь в жилую комнату и почти физически ощущал, как там пусто.

— Что же теперь будет? — произнесла фрау Губер и развела руками. — Впрочем, я знаю, уже двадцать пять лет это знаю. Нищета. Потом, в один прекрасный день, он вернется и долго будет без места, пойдет разбирать городские руины, обивать цемент с кирпичей, будет копать каналы, сгружать уголь, надрываться на непосильной случайной поденщине… Либо упакуем свою рухлядь и уберемся отсюда бог весь куда… И хоть бы я видела по-прежнему, но мои глаза слабеют… Рубашки! — сказала она с раздражением, увидев, что Гонзик не сразу понял, и сердито хлопнула ладонью по горке белья, уложенной на стуле. — Всю жизнь перед моими глазами мелькает иголка. Не могли же мы быть сыты от его постоянного пребывания в тюрьме. Другие женщины танцевали, а я садилась шить мужские рубашки; другие ездили по воскресеньям из Мюнхена к Штарнбергскому озеру, а я все шила и шила рубахи. А Франц, если не сидел за решеткой, все выступал и выступал на рабочих собраниях. Мои подруги говорили, что я удачно вышла замуж. У Франца, дескать, хорошо варит голова. Когда я его узнала, ему было двадцать пять лет. В те времена он действительно кое-что значил: был редактором рабочей газеты! Но с тех пор мы катились все ниже и ниже. В лавке обо мне шушукались, пальцами указывали, называли анархисткой. В войну я получала только половину карточек… И сына мы могли бы сохранить, если б иначе воспитали его. Я… я эти его профсоюзы проклинаю! — Она вдруг погрозила кулаком в сторону двери.

Но тут же рука ее опустилась. Женщина виновато посмотрела на Гонзика. А он сидел, до боли сжав руки коленями, и часто моргал. Фрау Губер встала, взяла со стола ящичек со швейными принадлежностями и поставила его на ободранный старенький буфет. Затем она поправила шпильку, которая плохо держалась в ее редких волосах, подошла к окну и стала упорно смотреть в галерею, где решительно ничего не было, кроме наполовину зашитого досками окна, выходящего во двор. Долго стояла она так. На ее шее учащенно пульсировала жилка.

— Вообще он стойкий человек, но у него сильный ревматизм, а в каждой тюрьме сыро и холодно. Не знаю, позволят ли мне передать ему мазь… — Она говорила как бы сама с собой, стоя лицом к слепому окну, и без всякой надобности расправляла складки на занавеске. — И опять он вернется исхудавший и измученный, ох-хо-хо!.. А что, собственно, вам от него нужно? — Она устало повернулась к Гонзику. Правой ладонью она все время разглаживала фартук на колене.