— Что с ним?
— Госпиталь! — выкрикнул Штефанский. — К францисканцам, мальчик krank[103]. — Поляк помогал себе жестами свободной руки, его выступающий кадык резко двигался вверх и вниз.
В это время приблизилась мамаша, и пораженный мусорщик посмотрел на жестяную банку с водой, которую женщина держала в смуглых руках.
— Aus Valka, was?[104] Да, да, так оно и есть! — На его конопатом лице отразилась глубокая взволнованность. — Подожди здесь, Зепп, присмотри пока за ними, — обратился он к одному из помощников, а сам в своих тяжелых ботинках, прихрамывая, поспешил к ближайшему автомату. Он быстро вернулся. — Немедленно будут здесь, потерпите. — И он положил свою тяжелую руку на плечо Бронека. В этом его дружеском, слегка неуклюжем жесте видно было сочувствие и жалость к мальчику. — А разве в лагере нет врача, черт бы их побрал? — вскинулся он на Штефанского. Но безнадежно махнул рукой, услышав в ответ поток совершенно непонятных слов. Немец достал сигарету, но забыл зажечь ее и рассеянно положил за ухо.
Желтая санитарная машина резко затормозила у тротуара.
— К францисканцам! — вскрикнул Штефанский с огромным облегчением.
— Это бессмыслица! В детскую больницу!
Санитары уложили мальчика на носилки, около открытых дверей машины образовалась молчаливая толпа зевак. Вся семья Штефанских попыталась было влезть в санитарный автомобиль.
— Только один, — преградил им дорогу санитар. С помощью мусорщика он попридержал мамашу и дочь, и машина тронулась.
Штефанская осталась стоять на тротуаре. В ее глазах отражались испуг и растерянность. Санитарная машина быстро удалялась, ее двухголосый клаксон смешался с уличными шумами. Мамашу охватило гнетущее чувство одиночества, заброшенности, вероятно такое же, какое испытывает наказанный матрос, высаженный на пустынном острове, в тот момент, когда привезший его корабль скрывается за горизонтом. Она напрасно искала глазами какой-нибудь помощи от толпы зевак, но те равнодушно расходились, спеша по своим делам. Женщина догнала мусорщика.
— Где я их теперь найду? Святая богородица! Зачем вы впутались в это дело? — Кровь бросилась ей в лицо, ее маленькие смуглые кулаки ни с того ни с сего начали колотить по кожаному фартуку на его груди.
Мусорщик не обратил на это никакого внимания и с трудом сдерживал улыбку.
— Возвращайтесь в лагерь. Ваш муж как-нибудь управится с мальчиком. Садитесь на автобус и езжайте в лагерь! — Но вдруг мусорщик задумался. — А деньги у вас есть? Geld, деньги, понимаете? — И он потер палец о палец.
Женщина отрицательно покачала головой.
Мусорщик вытащил горсть монет, бумажную марку, сунул все это в руку Штефанской и нахмурился.
— И чего вы удирали, черт возьми, за каким счастьем здесь гоняетесь? — ворчал он, снова надевая рукавицы. — Посмотрите на себя, взгляните на дочь, разве в Польше вы бы так выглядели? Когда убегает фабрикант — это понятно, ну, а вы? Недавно я видел фотографию новой Варшавы, новых металлургических заводов у Кракова или где-то в другом месте… И как все это можно связать с вами?
Он знал, что от этой женщины ответа не дождется, и плюнул с досады. Его товарищи уже забирали мусор у следующего дома, и мусорщик пошел туда, припадая на ногу, стуча подковками. Отойдя на некоторое расстояние, он оглянулся на бедных женщин — мать и дочь, стоявших на тротуаре, и в его темных беспокойных глазах было больше сострадания, чем гнева.
Штефанская пересчитала наличность в ладони. Деньги придали ей уверенности. В ней проснулся дух хозяйки. Она подхватила под руку дочь, поволокла ее в ближайший магазин, купила буханочку хлеба и две селедки, прикинув, что оставшихся денег хватит на проезд в автобусе. Потом потащила Марию на улицу, крепко прижимая к груди хлеб. Лицо у нее исказилось: ботинки жали нестерпимо. Она присела на выступ фундамента и наполовину высвободила ступни из башмаков. Ей стало легче; она отломила горбушку хлеба. Мария сначала поморщилась, но в конце концов тоже начала есть селедку. Она, покашливая, стояла, прислонившись спиной к стене, ела свежий, еще теплый хлеб с селедкой и наблюдала уличное движение. В ее душе теплилась неясная надежда, что когда-нибудь нежданный случай снова сведет ее с Казимиром.
Штефанский вернулся в лагерь вечером, молчаливый, пришибленный, измученный.
— Слепая кишка, говорят. Почему мы, дескать, не обратились к ним раньше. Сказали… у него что-то там прорвалось, сам черт в этом разберется! Человек никак не может выкарабкаться из забот и несчастий, не жизнь, а тяжкий крест… Нет, ходить туда нельзя. Они нас известят. К детям будто не пускают посетителей, а то дети потом плачут. Папаша Кодл обещал завтра утром позвонить в больницу по телефону. Не дай бог, чтобы разрешение на выезд пришло именно теперь. Вот было бы несчастье!