Выбрать главу

«Скоро есть будет нечего. Когда нечего будет есть, ослабнет тело, мысли, память, и яркость картинок притупится».

«Только бы Таня не приезжала. Если узнает, что есть нечего, приедет обязательно».

Таня грозилась приехать на недельку — если выберется. Но могла и не выбраться: кроме Агни, крестников у нее человек десять, да и, помимо крестных детей, хватает очагов приложения опеки и заботы. В данное время она ухаживала за семидесятипятилетней родственницей, больной прогрессирующим склерозом.

Агни любила Таню больше всех встреченных в жизни женщин, и никому не приходилось ей лгать больше, чем Тане. «Ты причащалась? — спрашивала Таня. — Беременным нужно причащаться как можно чаще». — «Да. На прошлой неделе». — «А акафист Федоровской Божьей Матери читаешь? Раз в день обязательно, это минимум. И в роддом с собой нужно взять, и до самого конца читать». — «Да, читаю. Возьму».

Агни надумала было делать кесарево сечение. Родовые муки, конечно, интересно, как все неизведанное, но хотелось пролистнуть эти страницы судьбы не читая, поступиться любознательностью, избавив себя хотя бы от телесных страстей, заснуть и проснуться, а рядом уже младенец… Она уже договорилась в больнице, как вдруг возбужденно-строгий Танин голос по телефону приказал: «Никакого кесарева, слышишь? Я ездила вчера к своему начальству, и он сказал: ни в коем случае, рожать нормальным путем, все будет в порядке!» «Начальством» Таня называла по телефону духовника. Не из фамильярности, а для конспирации. (По телефону она не употребляла многих слов и не разрешала употреблять звонившим ей. Особенно доставалось тем, кто произносил «книга».)

«Ты хочешь, чтобы меня посадили? Меня и так посадят, все к тому идет, но зачем же так скоро?!..» Нельзя было говорить «храм», «служба», «причастие»… Духовным отцом ее был один из самых авторитетных в православном мире старцев. Таня ездила к нему по любому вопросу своей жизни, а окрестив Агни и убедившись, что та не спешит заводить себе духовника, не желает никого слушаться, кроме своего непросветленного рассудка, стала возить с собой и вопросы, касающиеся крестницы. «Так что никакого кесарева — ты поняла?!» Чтобы не спорить с Таней, Агни пробормотала что-то невнятное. Она ни секунды не колебалась в решении родить неестественным, нехристианским путем (увильнуть от наказания, данного Еве и всем ее дочерям за первородный грех), но на следующее утро после Таниного звонка младенец, словно испугавшись нарушить волю старца, резко запросился наружу, на две недели раньше срока.

Старец оказался прав: роды прошли нормально…

Больше лгать Тане нельзя. Она приедет — истовая, напористо, агрессивно духовная (если только такое словосочетание имеет право быть), с белоснежной прядью в покрытых платком волосах, с мешком детских одежек; по ее словам, они стеклись к ней сами со всех сторон, как раз к родам Агни, приедет, чтобы крестить младенца, и тут Агни скажет, что младенца крестить не будет. И сама не переступит больше порог храма. Никогда.

Терять Таню — терять очень многое. Порывая с ней — пока мысленно, — Агни чувствовала себя неблагодарной скотиной и уже скучала по ней, заранее, на годы вперед без нее скучала. Но не рвать нельзя. Отказ крестить младенца будет для Тани той последней каплей, тем предательством веры, после которого никаких отношений между ними уже не выстроить.

Агни не носила больше креста. С тех пор как ее заставили снять крест в приемном покое роддома, он лежал в верхнем ящике письменного стола. Вместе с Таниным Евангелием и Таниными четками из черных бусин.

Пласт ненависти, неизбывный, раздавливающий грудную клетку, и христианский путь всепрощения и любви — несовместимы. (Скажет она Тане. Несовместимы.) Никогда Агни не сможет стать христианкой. Никогда не сможет простить оборотня, светло и бессмысленно улыбнуться ему. Утреннее правило, Псалтырь, беседы со старцем, посты — все это так мало, и хрупко, и несерьезно в сравнении с ее ненавистью.

Даже если он будет умирать и захочет увидеть ее перед смертью, Агни скажет ему: «Вот и славно. Не задерживайся. Светлее и чище станет в мире». И улыбнется непритворно.

Если Тане и этого будет мало, Агни скажет про фотографию, зарытую под кустом. Черная магия — величайший грех. Поцелуй с дьяволом. Даже если магия совершается по-дилетантски и результаты ее нулевые.

А результаты ее нулевые, Таня, родная!..

Колеев неуязвим.

Колеев пьяно и светло улыбался, зарытый под кустом смородины, с иглой в левой стороне груди, окруженный сворой влюбленных друзей и подруг…

Да и не будь она дилетантом в ведьмовстве — что с того? Если действительно что-то есть, если темные ночные силы присутствуют и хлопочут в мире, — то эти же силы надежно защищают Колеева, ибо он их любимый работник. Ценнейший резидент…

Это не Колеев проткнут иглой — душа Агни насажена на иглу, словно бабочка. Трепещущая, не хотящая тления бабочка, пронзенная стальным острием — седобородым, ласковым образом, не растворимым ни во времени, ни в шумящих, окрестных впечатлениях внешней жизни.

Плен. Неправда, что отныне она раба младенца, — владычество прежнее.

— …напрасно. Очень даже напрасно не хочешь кормить его сама. Понятное дело, грудь отвиснет. Фигура будет не та. Но тут уж выбирать, что важнее. Может, он и орет у тебя так часто оттого, что ты вместо молока суррогатом его кормишь. Только человек родился, а ему в рот всякую дрянь, Конечно, обидно.

Странно, ведь какая-то часть ее существа отвечала соседке. Или, по крайности, держала повернутым в ее сторону подбородок. Значит, не все умерло. Сохранились еще рефлексы на внешний мир.

Словно бы тот асфальтовый каток, который прокатился по ней, раздавил не все, оставил невредимым самый верхний, самый крайний пласт сознания. Ироничный, трезвый, логически экипированный. Летучий. Именно он руководил вымученно-светской беседой с соседкой. Заставлял вставать, начинать день, готовить молочную смесь, полоскать в утренней ледяной воде пеленки. Ежеутрене, отлетев невысоко надо лбом, отмечал: «Вот и еще один день. Вот и прежняя тьма. Доброе утро, горе».

Какое разное, качественно разное бывает горе. Высокое, возносящее (о, если бы умер любимый и любящий человек — «слава тебе, безысходная боль!»), подобное органной музыке. И растаптывающее, дробящее душу на кровоточащие частицы. Высокое горе опрокидывает человека навзничь. И он начинает видеть небо. Предательство кладет ничком. Глазами, губами, сердцем — в грязь.

И сколь ничтожна физическая боль — в сравнении с этим.

Эталон физической боли — недавние роды — был совсем свежим. Схватки, долгие кромешные тиски, во время которых она читала «Отче наш» и «Богородицу», и слова выпадали из памяти, путались — шестичасовая пытка, которую она согласилась бы терпеть каждый день по полдня, с тем чтобы оставшуюся половину у нее не было памяти.

Колеев неуязвим.

Если б — вдруг — с ним что-то стряслось, Агни бы узнала об этом. Подействовала ее магия, или просто оголенные токи дошли, обожгли, встряхнули — ей рассказали бы сны. Самые чуткие, самые верные уловители информации.

В снах было сумбурно, тошно, мутно.

Конечно, и такие, они несли какую-то информацию, но не о Колееве, а о ней самой, о том, что она знала и без того.

Не часто, раза два-три в жизни случались совсем особенные сны. Не те, что «в руку», тех было полно, — другие. Каждый из них был значимей и пронзительней, чем реальность. На их фоне, наоборот, реальность казалась тусклым, невнятным сновидением.

Последний из таких снов пришел почему-то в роддоме.