Выбрать главу

Другая Голландия ждала меня за океаном, в городе, который так и назывался: Новый Амстердам. От него до нас дошла память об одноногом губернаторе Стайвесанте и снисходительное, слегка насмешливое отношение к своему голландскому прошлому. В американском издании голландцы - пуритане без комплексов: толстые, ленивые, добродушные, скорее Обломов, чем Штольц. Сохранив о себе память в церквах и топонимике, они спокойно растворились во всей Америке, кроме Пенсильвании. Здесь до сих пор живут сектанты, которых соседи вряд ли справедливо, но привычно считают голландцами. Амиши говорят на том ветхом диалекте германского языка, где голландский мало отличим от немецкого и похож на идиш. Бежав из Северной Европы, когда та еще не разобралась с границами, они заморозили в своем обиходе главный - XVII - век голландской истории, сделав его доступным для сопереживания. За этим я к ним и езжу.

Между деревней с пословичным именем Синица-в-Руке (Bird-in-Hand) и рыночным городком, неприлично названным Слияние (Intercourse), амишей трудно не встретить и нельзя не узнать. Строгий костюмный кодекс предписывает мужчинам носить черные штаны с подтяжками (пуговицы не упоминаются в Библии), шляпу и белую рубаху. Усы они бреют, а бороду нет, из-за чего старики похожи на Солженицына. Женщины ходят в белых чепцах и темных платьях с передниками. Детский наряд отличается только тем, что малыши бегают босиком. Взрослые пользуются повозками на конной тяге. Помимо автомобилей амиши отказываются признавать самолеты, электричество, радио, телефон, компьютер и телевидение. В сущности, этот список - довольно точная опись всего, что успела натворить наша цивилизация со времен Вермеера.

Должен признаться, что за исключением приготовленного без пестицидов обеда, жизнь в их времени мне нравится не больше, чем в нашем. Назад дороги нет, разве что - тропинка. Вот по ней я и брел между фермами, легко отличая владения амишей. На крышах их домов нет не только антенн, но и громоотводов: молния - бич Божий, от которого грешник не смеет уклоняться. Определив цель, я, как бедняк на запах жареного, подбирался к ней бочком, чтобы даром попользоваться разлитым в воздухе уютом домовитости. Во дворе, за забором, паслись пони, корова с теленком и почему-то павлины.

- От них-то, - не справившись с удивлением, спросил я у хозяина, - какой прок в хозяйстве?

- Красивые, - ответил он, не отрываясь от грядки.

Александр Генис

07.03.2008

Памятник «дрозду»
Современные дневники. Почитатель

Кадр из фильма Притча особенно удачна тогда, когда она старательно скрывает свою природу. Хорошо еще, чтобы у нее не было одного ответа. Но лучше всего, если выясняется, что она только прикидывалась притчей, что, казалось бы, бесспорная прежде мораль вывернулась из-под ярма финала, оставила вас в дураках, так что все надо начать сначала. Обычно к такому выводу приходят после долгих раздумий. У меня, как я подсчитал, ушло на них 38 лет.

В 71-м мы (кто же тогда смотрел кино в одиночку) полюбили этот фильм с первого взгляда - за то, что он был про нас. Провинциальная столица, юная стайка бездельников, каждый мечтает о творчестве, не зная, как к нему подступиться. Понятно, что мы готовы были назначить «Певчего дрозда» своим кумиром - апостолом приветливого недеяния.

Литаврист оперного оркестра Гия Агладзе был молод, любим и всегда хотел, как лучше. В его душе звучала чудная, слышная только ему мелодия. Всего лишь несколько нот, но больше и не надо. Если бы тайные звуки сложились в звучную песню, вышла бы история, биография, голливудская золушка со счастливым концом.

Иоселиани спас свой шедевр, не дав персонажу развиться в героя. Гия - человек без свойств, сплошная недоговоренность, неопределенность, несостоявшаяся личность - как все мы в молодости. Но его ценят друзья и посторонние, его зовут и ревнуют, его бранят и защищают, он бесполезен и необходим, как жизнь, как день, хотя бы - как утро. Нелепая смерть «вырвала его из рядов», в которых он никогда не стоял, но Гия успел кое-что сделать. Он оставил след - крючок, на который вешает берет его приятель-часовщик. Никто не забыт, и дни не проходят даром.

- Даже тогда, - добавили мы по дороге в магазин, - когда их топят в бобруйском портвейне.

И вот уже прошла изрядная часть той взрослой жизни, у порога которой я впервые встретился с этим фильмом. И я, уже один, совсем в другом полушарии без всякого ностальгического умиления смотрю этот фильм так, как раньше не умел.

В юности ищешь решения, а узнав его, забываешь цепочку доказательств. Но с годами, когда ни один ответ не кажется окончательным, интересна как раз эволюция образа, лестница художественных фактов, структура и фактура - материя искусства.

На этот раз «Дрозд» поразил меня тем, чего раньше в нем вроде и не было, - жестким устройством. Он не склеен, а сколочен. Мнимой оказалась случайная, легкая, якобы необязательная суета сюжета. Под видом импрессионизма, способного размашисто остановить мгновение, Иоселиани прячет кропотливую технику пуантализма, который не фотографирует впечатление, а увековечивает его.

Сюжет фильма составляют скитания Гии по своему бесплодному дню. Но только для него самого эти мелкие приключения лишены урока и значения. Тиранической волею режиссера Гия мечется в плену умышленных обстоятельств. Он помещен в среду очень занятых людей. При этом все они поглощены сугубо точной работой, требующей предельной дисциплины и расчета. Его окружают друзья нравоучительных профессий и увлечений - хирург, часовщик, юный любитель астрономии. Гия часто оказывается по соседству с цифрой. То это - профессор математики, чертящий на доске непонятные символы, то - смазливая лаборантка, считающая одноклеточных микробов, по одному за раз. По телевизору показывают футбол, игру сложной тактики. На улице снимают кино, требующее детально составленной мизансцены. Даже в ресторане Гия попадает в хитросплетение многоголосного грузинского пения. Но главная школа муштры ждет его на работе, в театре оперы и балета, в этой казарме муз, где красота достигается строго организованным насилием над естеством.

Раньше мне казалось, что вся эта вакханалия порядка противостоит герою, душит его свободу. Сейчас я этого не вижу. Ведь Гия - непременная принадлежность этого мира, его ударная часть. У Гии важная роль: ударить вовремя.

Несколько лет назад в Америке умер эксцентричный литератор Джордж Плимптон. Среди прочего, он был знаменит тем, что постоянно брался не за свое дело, чтобы потом описать, что из этого вышло. Плимптон прыгал с парашютом вместе с десантниками, дрался на ринге с профессионалами, играл в футбол, причем костоломный, американский, и даже работал матадором, конечно, недолго.

- Но самые страшные секунды, - вспоминал Плимптон, подводя итоги, - я пережил, когда в симфоническом оркестре играл на литаврах, ибо нет ничего труднее, чем сделать что-то не раньше, не позже, а только и именно тогда, когда нужно.

На ужасе этого магического момента держится «саспенс» фильма, все его незаметно нагнетаемое напряжение. Что бы ни делал герой, мы подспудно ждем, что вот-вот случится катастрофа и он пропустит свою музыкальную дробь. Но, конечно, Гия, который всегда опаздывает, ни разу не опоздал. Он - гений времени, на что намекает последний - поминальный - кадр: крупный план часов без крышки. Курьезная пунктуальность Гии, впрочем, не механична, а органична. Она подчинена не часовым стрелкам, а внутреннему ритму его непростого устройства.

Только поняв, что провала не будет, мы исподволь начинаем догадываться, что открывшийся в фильме Иоселиани мир лишен конфликта. В нем нет противостоящих сил, нет неразрешимых противоречий, нет антагонистических интересов. Тут все на своем месте, как на грузинском застолье Пиросмани: «Никто никому не грубил».