Выбрать главу

Но ко всему привыкаешь, подлаживаешься, учишься в чуждом тебе подмечать прекрасное.

Блуждая в дымчатый весенний вечер по угомонившемуся городку, чуешь, что, кроме пестряди и суеты жизни нашей, есть в самом Кэмбридже еще иная жизнь, жизнь пленительной старины. Знаешь, что ее большие, серые глаза задумчиво и безучастно глядят на выдумки нового поколения, как глядели сто лет тому назад на хромого, женственного студента Байрона и на его ручного медведя, запомнившего навсегда родимый бор, да хитрого мужичка в баснословной Московии.

Промахнуло восемь столетий: саранчой налетели татары; грохотал Иоанн; как вещий сон, по Руси веяла смута; за ней новые цари вставали золотыми туманами; работал Петр, рубил сплеча и выбрался из лесу на белый свет; — а здесь эти стены, эти башни все стояли, неизменные, и все так же, из году в год, гладкие юноши собирались при перезвоне часов в общих столовых, где, как ныне, лучи, струясь сквозь расписные стекла высоких окон, обрызгивали плиты бледными аметистами, — и все так же перешучивались они, юноши эти, — только, пожалуй, речи были бойчее, пиво пьянее…

Я об этом думаю, блуждая в дымчатый весенний вечер по затихшим улицам. Выхожу на реку. Долго стою на выгнутом жемчужно-сером мостике, и поодаль мостик такой же образует полный круг со своим отчетливым, очаровательным отражением. Плакучие ивы, старые вязы, празднично пышные каштаны холмятся там и сям, словно вышитые зелеными шелками по канве поблекшего, нежного неба. Тускло пахнет сиренью, тиневеющей водой… И вот по всему городу начинают бить часы… Круглые, серебряные звуки, отдаленные, близкие, проплывают, перекрещиваясь в вышине и на несколько мгновений повиснув волшебной сеткой над черными, вырезными башнями, расходятся, длительно тают, близкие, отдаленные, в узких, туманных переулках, в прекрасном вечернем небе, в сердце моем… И глядя на тихую воду, где цветут тонкие отражения — будто рисунок по фарфору, — я задумываюсь все глубже, — о многом, о причудах судьбы, о моей родине и о том, что лучшие воспоминания стареют с каждым днем, а заменить их пока еще нечем…

1922 РУПЕРТ БРУК

(Литературный альманах “Грани”, 1922. Кн. 1. С. 212–231.)

Я видел их; я любовался ими долго; они, чуть всхлипывая, плавали, без устали плавали туда и сюда за стеклянной преградой, в дымке воды неподвижной, бледно-зеленой, как дрема, как вечность, как внутренний мир слепца. Они были огромные, округлые, красочные: казалось, фарфоровую их чешую расцветил тщательный китаец. Я глядел на них как во сне, очарованный тайною музыкой их плавных, тонких движений. Между этих мягко мерцающих великанов юркала цветистая мелюзга — крошечные призраки, напоминающие нежнейших бабочек, прозрачнейших стрекоз. И в полумглистом аквариуме, глядя на всех этих сказочных рыб, скользящих, дышущих, выпучивших глаза в свою бледно-зеленую вечность, — я вспомнил прохладные, излучистые стихи английского поэта, который чуял в них, в этих гибких, радужных рыбах, глубокий образ нашего бытия.

Руперт Брук… Имя это еще не известно на материке, а тем паче в России. Руперт Брук (1887–1915) представлен двумя легкими томиками, в которых собрано около восьмидесяти стихотворений. В его творчестве есть редкая пленительная черта: какая-то сияющая влажность, недаром он служил во флоте, недаром и само имя его означает по-английски: ручей. Эта тютчевская любовь ко всему струящемуся, журчащему, светло-студеному выражается так ярко, так убедительно в большинстве его стихов, что хочется их не читать, а всасывать через соломинку, прижимать к лицу, как росистые цветы, погружаться в них, как в свежесть лазоревого озера. Для Брука мир — водная глубь, “зыбкая, изменчивая, дымчатая, в которой колеблющиеся тени вздуваются и зияют таинственно… Странная нежность глубины смягчает потонувшие в ней краски, раздробляет черный цвет на его составные оттенки, подобно тому как смерть расчленяет жизнь. Вот алый сумрак, таящийся в сердцах роз, вот синий лоск мертвых беззвездных небес, вот золотистость, лежащая за глазами, вот та неведомая, безымянная, слепая белизна, которая является основным пламенем ночи, вот тускло-лиловая окраска, вот матовая зелень, — тысячи тысяч оттенков, цветущих между тьмой и тьмой”. И все краски эти дышут, движутся, образуют чешуйчатые существа, которых мы зовем рыбками; и вот, в тонко-жутких стихах поэт передает весь трепет жизни их.

В полдневный час, ленивым летом, овеянная влажным светом, в струях с изгиба на изгиб, блуждает сонно-сытых рыб глубокомысленная стая, надежды рыбьи обсуждая, и вот значенье их речей: “У нас прудок, река, ручей; но что же дальше? Есть догадка, что жизнь — не все; как было б гадко в обратном случае! В грязи, в воде есть тайные стези, добро лежит в их основанье. Мы верим: в жидком состоянье предназначенье видит Тот, Кто глубже нас и наших вод. Мы знаем смутно, чуем глухо — градущее не вовсе сухо! „Из ила в ил!”, — бормочет смерть; но пусть грозит нам водоверть, — к иной готовимся мы встрече… За гранью времени, далече, иные воды разлились. Там будет слизистее слизь, влажнее влага, тина гуще… Там проплывает Всемогущий, с хвостом, с чешуйчатой душой, благой, чудовищно-большой, извечно царствавший над илом… И под Божественным правилом из нас малейшие найдут желанный, ласковый приют… О, глубь реки безмерно мирной! Там, под водою, в мухе жирной крючок зловещий не сокрыт… Там тина золотом горит, там — ил прекрасный, ил пречистый. И в этой области струистой — ах, сколько райских червяков, бессмертных мошек, мотыльков — какие плавают стрекозы!” И там, куда все рыбьи грезы устремлены сквозь влажный свет, там, верят рыбы, суши нет…