Выбрать главу

(Тут приходится слышать: да, боролись за свободу, а что теперь с ней делать, с этой свободой? Господи. Что делать СО свободой. - Купаться в ней и обниматься с нею. Пить ее, курить ее и кушать на завтрак, обед и ужин).

Да. Я как раз училась во «французской школе», и частью моего спасения была Belle France.

***

В седьмом классе: зачет по городу Парижу. Надо выучить назубок все достопримечательности, а также расположение улиц. Фраза о Pont Neuf (Новом мосте): «Il lie la ville a e’ile de la Cite» (ильлилявиль а лиль де ля ситэ - запомнила на всю жизнь). В девятом: после изучения Фадеева топаем на урок французской литературы, где милейшая Ольга Николаевна, трепеща от волнения, повествует нам о перипетиях романа Альфреда де Мюссе с Жорж Санд.

«И, когда он заболел в Венеции, она изменила ему с врачом».

Мы, девочки, разделяемся тотчас на «мюссеисток» и «сандисток» (как в свое время просвещенный Париж). Я, конечно, в числе рьяных «мюссеисток». Красивый лошадиный профиль Мюссе, напечатанный в хрестоматии (ах, ведь кто-то их составлял, хрестоматии-то!), волнует мое воображение. Романтическая ирония вообще была в моде среди девочек тех лет, стихи типа лермонтовского «Я не унижусь пред тобою» все мои приятельницы знали наизусть и декламировали при случае. Но цветы галльского острословия были вне конкуренции - Мюссе лидировал вплоть до появления (в нашем сознании) Жака Превера.

***

Галломания - полезная стадия развития всякого литератора.

Пушкин был галломан превосходнейший. Он как-то удачно скрестил русский с французским - получилась легкая, невесомая почти фраза, блеск слога, краткость и точность и т.д. и т.п. Его критики все писаны «по-французски», хоть и на русском. Таков же был и Тургенев; потом - Кузмин. Это занятие дает отличные плоды, но, правда, быстро приедается - от легкости. Русский хорошо скрещивается с французским (с английским же - никак).

Belle France воспринималась, кажется, всеми чувствами. Сказать о туфлях или духах, что они французские, значило сказать все. Какое-то время так было и с фильмами, и с песнями. По-видимому, к Belle France были неравнодушны все, сверху донизу, даже загадочное племя «начальников» - все-таки там была Revolution (у нас, в Питере, есть «набережная Робеспьера» и «улица Марата»). Мы-то в своей спецшколе читали «93 год» Гюго - «на языке оригинала» - и твердо знали, что почем.

Belle France - была не мечта, не идеал… Кроме некоторых особ, лишенных воображения, которые впоследствии вышли замуж за толстых скучных мужчин (именовавшихся «французами») и уехали, стало быть, куда следует - кроме них, все остальные решительно никуда не собирались. Потому что и так проживали в Belle France, стране своего Воображения, плавали среди кувшинок Моне с томиком Верлена в руках.

Ехать-то, понимаете, было некуда и незачем. Belle France в любую минуту представала перед глазами - по первому же требованию.

***

Если оно в самом деле есть, «наше поколение», то я больше всего ценю в нем эту «зачарованность», эту мечтательность, этот маленький пошленький голубой цветочек, который оно носит в себе, не желая объявлять его миру.

«Наш» человек может выглядеть хоть на восемнадцать, но коли он взаправду - мыслящий безумец и действительно как следует побратался со своим временем, ничто уж не смоет с его лица эту «интересную бледность», равную способности мгновенно «отъезжать», «отплывать» в неведомые дали.

«Зачарованный» вырастает и пишет, например, книжку про Катрин Денев, единственным объяснением которой может служить coup defoudre*, полученный некогда в темноте кинозала - от бледной тени с экрана (это о Вас, Андрей Плахов).

«Зачарованные» как-то приноравливаются и к «новым временам», утаивая, припрятывая свою суть, свой голубой цветочек. Возделывается он в тишине и в тайне - чтоб не заглохло Воображение.

***

Подобно тому, как доллар, пересекая границу России, перестает быть денежной единицей и становится символом русской тоски и русской мечты об Абсолюте и Абсолютных гарантиях, всякий факт французской реальности, попавший в головы тогда, в семидесятые, творил не представление о Франции, а обогащал уже имевшийся чудесный образ. Литература заканчивалась на Камю и Экзюпери. Слишком вялое или слишком утонченное чувство следующего поколения французских литераторов не вписывалось уже в Belle France, где все было полно настоящими чувствами, чувствами «от Пиаф», «от Монтана», «от Бреля».

Да, Belle France - то была и школа чувств, где наши девочки учились совокуплять силу страсти с блеском интеллекта (а только в Belle France умели рассказывать о любви!). Отсюда пошли длинные романы в письмах к воображаемому предмету и бессознательная привязанность ко всем перипетиям любовной страсти (в основном, к мукам, боли, страданию) - ибо без них нет романа, без романа нет belle lettre, без belle lettre нет Belle France, без Belle France нечем кормить голубой цветочек.

***

Наивные, сумасшедшие. При этом - необычайно агрессивные по отношению к враждебным силам мира (тем, что покушаются на свободу, на это, на нутро). Нам ничего не светило. Жизнь должна была нас убить - а помиловала.

Вот что оказалось: человека, живущего Воображением, не так-то легко поймать. Ему хотят дать бой на одной территории - а он бегает по своей. Поди его вымани. Он глядит своими жульническими зачарованными глазами, понимающе кивает и совсем-совсем соответствует правилам игры. И вот через минуту его уже не найти. Он вышел. Где искать - неизвестно. Некоторые из «зачарованных» добегались, однако, до чистой магии, так что жизнь начала им подыгрывать, невольно повторяя ритмы их мечтаний.

Иногда вся Belle France казалась мне одной мелодией, из тех, что напеваешь во сне и никогда не вспоминаешь наяву.

***

В свободной Америке жили настоящие мужчины и настоящие женщины, то есть какое-то гипертрофированное безобразие из мышц, грудей, золотых волос и револьверов, которое постоянно за что-то боролось. Belle France, знавшая Revolution (Революцию) и Resistance (Сопротивление), упорно оставалось местом, где жили просто мужчины и женщины. Это было неслыханно-невиданно, это было уму непостижимо и недостижимо. Недостижимо до сих пор.

Да пусть вся Франция подвергнется диснейлендизации и алжиризации; пусть все французы перейдут на язык «франгле»**; пусть все ни весть зачем съездившие туда станут утверждать, что французские мужчины скупы, а французские женщины фригидны - мы нашу Belle France не отдадим. Мы ее по крохам собирали! Как в хитрой головоломке, прилаживая платья от Кардена к томикам Пруста, а голос Брассенса к названиям фильмов Алена Рене, а немного солнца в холодной воде к шербурским зонтикам, а чуму к шанель номер пять, а детей райка к маленькому принцу, а…

Нет, ребята, не отдадим Belle France. Я сама готова пойти на баррикады - и погибнуть за нее, с именем Альфреда де Мюссе на устах.

О, проклятая Жорж Санд!

Так и слышалось, как при известии о внезапной смерти Андрея Краско с горечью и досадой крякнула Россия: «Эх, да что ж такое!» - и дальше непечатно. Краско полюбили не за роли, а как-то всего целиком - с его светлыми умными глазами, насмешливой и притом мягкой речью, феноменальной естественностью, повадкой простого-непростого мужичка. Он не запоминался, а прямо-таки врезался в память с любого своего появления на экране: узнавание было мгновенным. Резко очерченный национальный тип, натуральный народный артист и форменный «русак», - наш человек во всем.

Наивному глазу частенько кажется, что такие артисты и «не играют ничего» - в заблуждение вводит полное отсутствие наигрыша и совершенное владение своими средствами. Но возьмите две роли Краско - бравого командира подлодки в фильме «72 метра» и хитрого дворника Маркела в сериале «Доктор Живаго». Что между ними общего, похожего? Командир - чистый, ясный кристалл: такой никогда не подведет, не обманет и погибнет с улыбкой на губах, как и жил. С отчаянной и грозной веселостью в сцене, как бы пригрезившейся во сне, он приказывает: «Оркестр! "Прощание славянки"!» И подводники, бодро и красиво чеканя шаг, уходят в море. И очевидно, что именно такие люди, как этот командир, когда-то не сдали «Варяг», да и вообще ничего и никого не сдали. Погибали при исполнении - такая должность. А Маркел - совсем другое дело: хитрющий, затаенный, крепкий задним умом. Такой и обмануть, и предать может за милую душу, несмотря на искреннюю привязанность к господам. Тут иная русская перспектива открывается - на людей, закрученных многовековым рабством в тугой узел, на лукавую дворню, всегда готовую наступить своим барам на пышный хвост. Но, став полным хозяином в квартире господ, у которых когда-то исправно служил дворником, Маркел хоть и куражится, а тоскует, всей неказистой душой ощущая неправедность, неладность новых времен. Так что работа артиста, столь обманчивая в своей натуральности, на самом деле представляет высшую степень сложности, пик художественного обобщения.