В городе с первого же дня начала действовать подпольная организация. Они, наши собеседники, мало что знают о ней. Их дело было представлять собою как бы почтовый ящик, им запрещалось непосредственное общение с подпольщиками. О подпольщиках они судят только по их делам. В районе «Вагжановки» сгорели большие интендантские склады. Три дня горели, много погибло немецкого добра… Поджигались мастерские, где немцы ремонтировали подбитую технику… В офицерское казино, что помещалось в клубе «Текстильщик», бросили бомбу. Ну и двух полицаев как-то повесили ночью в городском саду. Много об этом было разговоров. Впоследствии комендант приказал расстрелять двадцать пять заложников.
— Ну а предатели?
— Были, что греха таить, — вздыхает наш хозяин. — Нашлись. В семье не без урода. Вот бургомистр Ясинский — страшный негодяи. Он, правда, не наш, не калининский. Его немцы откуда-то с собой притащили. Он и по-русски-то говорил с акцентом… Этот организовывал грабеж квартир… Женщин к нему полицаи водили. Понуждал к сожительству, а тех, кто на домогательства его не соглашался, грозил выдать немцам как комсомолок… Мерзавец… Садист…
— Неужели ж его не поймают, этого прохвоста? — восклицает хозяйка.
— Погоди, погоди, дай рассказать по порядку. А полицмейстером, представьте себе, был наш. Бибиков по фамилии. Может, знали, с бородкой такой, вывески расписывал, но называл себя художником. И приказы по городу подписывал: «Ротмистр Бибиков»…
— Представьте себе, какой негодяй! — частит старушка. — Оказывается, все годы хранил в сундуке уланскую форму, царские ордена. Пришли немцы — надел все это, ордена прицепил и явился в комендатуру: так, мол, и так, настал счастливейший день в моей жизни, ротмистр Бибиков рад предоставить себя в распоряжение великой германской армии…
— Ну откуда ты знаешь? — недовольно произносит старик, не склонный к живописным подробностям.
— Люди, люди говорили.
— Подожди, дорогая, теперь по делу… Так вот, заместителем у него был тип, тоже именовавший себя художником, — Сверчков. Николай Сверчков. Этот подписывался: «Корнет Сверчков»… Раньше сидел за совращение малолетних, может быть, помните, о нем еще в «Пролетарской правде» фельетон был… Вот эта мразь и именовалась у немцев «представителями свободных профессий», — говорит старик и вдруг взрывается: — Негодяи…
— Еще один был, музейный деятель, — тихим голосом продолжает старушка. — Тоже из бывших. Он у них что-то по культуре пытался делать… Да вы, конечно, помните его. Корректором у вас в «Пролетарской правде» работал. Длинный такой, тоже с бородкой. Чудной. Бывало, идет по улице, мамашу старушку под руку ведет. А она у него маленькая, щупленькая. Склонится к ней в три погибели. На все церкви крестится — и на те, которые действуют, и на те, которые давно стали музеями, библиотеками, архивами… Да помните, конечно, помните вы его. Его за блаженного считали.
Действительно, вспоминаю странную фигуру человека неопределенных лет. Почему-то сразу возникли в памяти его худые, тонкие пальцы, украшенные какими-то древними перстнями.
— Как? Неужели этот чудак?
— Он был безвредный, — спешит заявить наш собеседник. — Он даже, говорят, защищал перед комендантом интеллигентов, попавших в беду. А потом отказывался упаковывать музейные ценности и картины из галереи, которые гитлеровцы хотели вывозить… Его будто бы даже расстрелять хотели, но он спрятался в какой-то церкви.
Больше всего меня поразило в этом рассказе упоминание о режиссере Калининского театра Сергее Виноградове. Я хорошо знал его. Он частенько писал в «Пролетарской правде» на театральные темы. Статьи его были сверхортодоксальны, густо насыщены цитатами из речей, постановлений и газетных передовых. В спорах об искусстве он был беспощаден к коллегам. Готов был видеть крамолу в любой ошибке, там, где ею и не пахло, и, что греха таить, в областных организациях пользовался успехом…