Выбрать главу

Абрикосов медленно поднимается, берёт моего покупателя под руку, отходит с ним в сторонку, а я плюхаюсь на его место и в знак глубокой благодарности начинаю громко зазывать покупателей. Через пять минут Абрикосов возвращается ко мне со словами: «Ну что ты, дура, так волновалась. В свёртке оказалось ровно 14 тысяч, правда, одними пятёрками».

Я целую Абрикосова, благодарность моя беспредельна, не знаю, чем его вознаградить, обещаю помочь продать его гуталин и, прижимая свой заветный свёрток, счастливая, иду домой. Это было пятьдесят лет тому назад, а я и сейчас вижу этот пёстрый базар, огромную шумящую толпу, улыбающегося красавца Абрикосова и растрёпанную, бегущую мне навстречу молодую женщину, темпераментно кричавшую на весь рынок: «Идите туда, идите, смотрите, там Роксана, вы видели Роксану?» — «Где, где?» — спрашивают её. — «Да вон, — кричит женщина, — вон простынями торгует!» Я поворачиваю голову по направлению руки этой женщины и вижу весёлую Цецилию Львовну, элегантно накрытую двумя простынями. Она приветливо машет мне свободной рукой, и мы расходимся в разные стороны. Я — домой, она — обратно в толпу предлагать свой товар.

Летом моя сестра Тамара устроилась вожатой в пионерлагерь в Чернопутье (под Омском), ей дали там комнатёнку и она забрала туда маму с ребёнком. Стало у нас в комнате посвободней. Можно было выспаться, и главное, незачем было торопиться домой. И мы весь день проводили в театре, репетировали, потом спускались в столовую, где получали свою порцию перловой непроваренной каши (наши остряки называли её шрапнелью), и до спектакля, а иногда, в особо тёплые ночи, и после спектакля, сидели на лавочке, которая стояла наискосок от актёрского входа, и слушали бесконечно интересные рассказы-воспоминания старших.

Ох, эта знаменитая лавочка! Как-то само собой получалось, что она стала как бы клубом, на ней с самого утра устраивалась какая-нибудь группа актёров, и начинались долгие беседы, споры, воспоминания.

В центре обычно были Симонов и Дикий, вокруг них — вся молодёжь. Они наперебой состязались в остроумных экспромтах, в быстром сочинении стихотворных шаржей. «Например, — говорил Симонов, — давайте так: если сейчас кто-нибудь из наших подойдёт к нам, один из нас должен тут же быстро сочинить на него эпиграмму».

Все в восторге. Сидим, ждём. Вдруг медленно приближается к театру Орочко, высокая, статная, величественная. Медленно кивая, проходит внутрь театра, и тут же ей вслед с нашей знаменитой лавочки несётся оглушительный смех и голос Симонова:

Она прошла, и лоб её овеян мудро, Смотрите, это ведь Рашель? Нуда, «Рашель»... такая пудра.

Все в восторге. Чего только не узнала я на этих «посиделках». И как здорово было в шаляпинской студии, и как Дикий ставил «Блоху» во втором МХАТе, и как ссорился с самим Михаилом Чеховым, и как Вахтангов, к полному удивлению студийцев, после просмотра многих актрис назначил на роль принцессы Турандот Мансурову и на недоумённые вопросы присутствующих сказал, обращаясь ко всем: «То, что актриса «X» сыграет эту роль, я знаю, и мне это неинтересно. А то, как не справится Мансурова, — мне интересно, и играть будет она».

Ну, Мансурова потом в течение многих десятилетий демонстрировала, как она не справилась с этой ролью!

Помню, как-то я очутилась на этой самой лавочке вдвоём с Рубеном Николаевичем, почему-то никого не было, тихий вечер располагал к задушевной беседе, и я стала спрашивать у Симонова, как, каким образом воспитывал их, тогда ещё молодых студийцев, Евгений Багратионович, как добивался той дисциплины, которая царила в студии, чем снискал такую всепоглощающую любовь, которую они, старшие, несут в своих сердцах до сих пор?

И помню, дословно помню, как Рубен Николаевич, повернув ко мне голову, начал свой такой неожиданный рассказ.

— Ехали мы в первую свою поездку на пароходе по Волге. Нечего объяснять, в каком все были настроении. Веселью, которое началось ещё при посадке на пароход, не было конца. Пили. Ну и, наверное, «позволили» себе больше, чем следовало. И вот в самый разгар этого шумного времяпрепровождения, которое происходило и на палубе, и в коридорах этого парохода, уже за полночь слышим, что в свою каюту вызывает Евгений Багратионович Сатуру Ремизову, самую юную из нас. Все сразу притихли. Перепутанная Сатура отправилась наверх к Вахтангову, по дороге мысленно составляя монологи своего оправдания и трясясь от страха в ожидании заслуженного разноса.