Ночью бросили в камеру еще одну заключенную. Та ищет к себе сочувствия, льнет к Марии, выспрашивает ее, навязывается в подруги. "У меня нервы вздернуты, а она лезет. Чувствую, неспроста это, подсадили ее ко мне!"
Меня удивляет эта избирательная чуткость Марии Арсентьевны. Ведь подобные вопросы первых двух женщин у нее не вызвали подозрения. Почему так? Хрусталева поднимает плечи: "Сама удивляюсь!"
Вот чувствует, и все тут. Девица назвалась Фрузой, и будто она парашютистка. А концы не сходятся: физиономия слишком толстая, сытая и вроде попахивает винцом.
И точно. Утром Фрузу уводят. Нет ее час, другой, третий... Потом открывают дверь, принесли еду. И кто б вы думали раздает похлебку?! Она - Фруза, но теперь уже Фруза Михайловна.
"И поведение сразу переменилось. Теперь уже не стесняется, развязная такая баба и почитает меня вроде своей подругой. Женщинам - кусок хлеба, мне - два, им похлебку, а мне наваристых щей. Подкупает, значит. Ты, говорит, признайся, что сама сбежала от партизан, и пойдем мы с тобой в город, гульнем..." Хрусталева соглашается: я с удовольствием! но кто же меня отпустит? я ничего не знаю! Делит хлеб и щи пополам с соседями по несчастью. Фруза опять за свое. Прием классический, отработан веками. Человека вначале даже не на предательство подбивают - на пустяк. Но потом еще на пустяк, и еще на одно деление по шкале "пустяков". Где та грань, за которой нужно остановиться, и есть ли она?
Именно так и Фрузу исподличали (это выяснилось потом). Что это: глупость, страх, слабость? А за слабостью этой Фрузы - десятки сгубленных жизней. И за глупость, страх, слабость она расплатилась в конце своей.
Снова допрос.
В конце допроса следователь объявляет:
- Не хотела по-хорошему, теперь пеняй на себя. Отдаем тебя в Порхов.
Что это значило, Хрусталевой можно было не объяснять. В порховском гестапо "ликвидировали" особо опасных. "Это мое счастье, что мест в самом гестапо не оказалось, все забито арестованными, поместили в городскую тюрьму".
Ночь. По ночам выводили расстреливать. Скрип дверей. Она чутко вслушивается в звуки. Нет, это дальше по коридору. Топот, звон, задушенные ругательства... И опять тихо... На воле - осенний морозец, решетки окон заиндевели. Белые струйки стужи стекают вдоль сырых стен. Холодный озноб охватывает тело. От холода ли? от страха? Жуткие ночные часы в тюрьме. В душе и простительный человеческий страх - инстинкт тела к смерти, и спокойствие, оттого что вела себя правильно, большее не в ее силах. Снова шаги. Тяжелый хруст кованых сапог. Секунда... другая... третья... Скрип засова явственный до того, что кажется - в ее камеру, за ней. Сердце захолонуло. Нет, не за ней, рядом. И сердце обжигается, гулко ухает в ушах кровь. И так до утра.
Утром - на работы. По пресловутой немецкой рациональности даже смертники обязаны отработать кашу. Их выводят с зарею, в сизых лужах хрустит ледок, вьются первые дымки над трубами и пахнет от них человечьим жильем, покоем, миром. Марии представилось на минуту, что сидит она сейчас перед топкой печи, щиплет растопку, ветер чуть шевелит чистые занавеси на окнах. А по улице идут заключенные и нет ее в этой толпе измученных людей. Это было щемящее чувство уюта и безопасности. И тотчас обдало ледяной мыслью: это ее ведут по улице, дневная отсрочка смерти. И вообще нет здесь, в Порхове, мира, и нигде нет на земле сейчас ни мира, ни покоя. Сапоги стучат, раздается гортанный говор. Будь вы прокляты!
У комендатуры группу остановили. Мужчинам раздали кирки, лопаты, плотницкий инструмент. Бочком Мария пробилась к плотникам: поддержать доску, собрать щепу... оглядываясь тишком. Конвойный отогнал ее:
- Кухня! Кухня!
Вот проклятый!
Фасадом комендатура выходила к большой дороге. Там толпились машины, мотоциклы, подводы, толкалось офицерье, солдатня, полицаи. Тыльная сторона, где плотники тянули забор, покатым бугром обрывалась к речке. Вдоль нее тянулись домишки, сарай, и довольно близко начинался лес. Ее единственный шанс, наверняка единственный. Ее свобода и жизнь. А конвойный гнал: "Кухня! Кухня!" Гад проклятый! Вскипели горькие слезы. Кухня? Прекрасно! Солдат в белом поварском колпаке торопит ее: ощипать гусей! Хорошо. Это ее любимое дело - щипать гусей. Можно, она спустится к речке? Там сподручнее потрошить, вода рядом...
Ни тени нервности. Сидит у воды, щиплет перья, потрошит гуся. Спиной сидит к часовому, не оглянется. Только глаза до боли скатывает в углы и скорее угадывает, чем видит, томление часового. Вот он шагает туда-сюда, завернул за угол. Мария кошкой взлетает вслед. Часовой повернул назад - и она мгновенно обратно. Сидит у воды, летят перья, пух... напевает что-то. Часовой зевает. А шоферня у штаба хохочет, кто-то пиликает на губной гармошке. И часовому охота поскалить зубы, стрельнуть сигарету. Для острастки он каркает что-то в услужливо согнутую спину и смывается к шоферне.