«Любовь — это как ладони и песок. Если ты, не сжимая ладоней, хранишь горсть песка, то он почти не высыпается. А чем сильнее ты сжимаешь свои ладони, чтобы удержать полюбившийся песок, тем быстрей уйдет он сквозь твои пальцы».
Эта азиатская мудрость сухого акына так нравится Пат, что она широко раскрывает глаза и говорит:
— О да, ты настоящий поэт. Расскажи мне что-нибудь еще.
Я смотрю на нее и молчу. Легкими пальцами она начинает делать мне массаж шеи. Я закрываю глаза и вижу свою дачу и сад, заросший и таинственный, как парк в «Спящей красавице»…
— Вы знаете?..
— Конечно, знаем.
— … Какой позор руками вышивать узор. Как это называется у вас там?
— Срам.
— Делай, Пат, делай мне массаж шеи. Я обожаю массаж.
Руки у тебя длинные и сильные.
Листики огромных деревьев так трогательно дрожат на ветру. Вековые сосны, от старости давно сошедшие с ума, но не могущие умереть. Страшная непробиваемая паутина жирного, кривоногого паука-крестовика. Красные лесные клопы и заросшие мхом дорожки… Таким же мхом заросла и моя бабушка, ужасно морщинистая и старая, которая сегодня ночью пойдет в церковь и принесет бледненькие, но очень вкусные просвирки, нежно запеленутые в белый узелок платка. Утром она будет с криком выгонять жеребенка, одолженного мной у молочницы. Жеребенок будет носиться по клумбам с розами и совсем затопчет белую лужайку с маргаритками.
— Знаешь, — говорит бабушка, — тебя за это надо наказать. Но ей и самой весело, и, не сумев остаться строгой, она смеется.
— Завтра приедет Наташа, — говорит она, — так что тебе не будет скучно.
Когда-то три подмосковные дачи принадлежали моему деду. Две стояли рядом, а самая большая находилась на другой стороне улицы, но тоже недалеко. Последняя была отдана под детский сад. Другая тоже была отобрана и долго пустовала, пока в ней, наконец, не поселилась семья Наташи. Ее отец быстро делал карьеру и скоро стал министром. Дед же Наташин был очень красиво стар. Он был в свое время каким-то партийным работником, не в пример моему, который не дождался расстрела и умер сам. Двадцати-восьми летний офицер царской охраны; кровь хлынула горлом, замер на улице.
Бабушка говорила, что и нашу дачу приходили отбирать. Советский солдат объявил, что она пойдет под приют для беспризорных детей. Бабушка попросила подождать минутку и вывела четверых маленьких детей. Пятый, грудной, был у нее на руках.
— Эти тоже будут в этом же приюте или пойдут в другой? — спросила она.
Бабушка была горда собой: и дачу-то она отстояла, и с губернатором балы открывала, и отец Сергей Михайловича, то есть — мой прадед, хоть и пьяница был и игрок, но все же московского дворянства. Ей затыкали рот, так как говорить о таких вещах строго-настрого запрещалось, мой отец к этому времени уже занимал ответственный пост, и вся его биография официальная была другой: из потомственной рабочей семьи и точка.
Тогда ни я, ни Наташа ничего в этом не понимали. Мы знали одно, — что очень любим друг друга. Мы перелезали друг к другу через забор в конце сада, и у нас всегда находилось о чем говорить и во что играть.
Наши игры были невинны и безмятежны, пока я не поняла, что что-то мучает Наташу.
— Поклянись, что никому не скажешь?
Я поклялась.
— Ты знаешь, что значит «ебаться»?
Я не знала. Доверительным шепотом она поведала мне тайну. Я слушала ее с нескрываемым ужасом и страхом. В эту же ночь у меня поднялась высокая температура.
Когда я узнала, что бредила, то в ужасе спросила, какое слово произносила. Бледнея и замирая, ждала, — сейчас мне повторят его, как приговор. Но ничего такого не произошло. Мама тревожно улыбалась и гладила меня по голове. А папа сказал: кажется, — «маяться». Я облегченно вздохнула.
События разворачивались с необыкновенной быстротой. Наташа пришла ко мне, и мы удалились в любимый конец сада.
— Хочешь, я тебе что-то покажу, снимай трусики.
Я сняла.