Выбрать главу

Чем жить такими страхами, лучше совсем не жить. Не поручусь, что бы я мог или не мог с собою сделать. Не представляю, чем бы пролилась моя тихая гроза, если бы не спасительное чувство границы… Тут я не о границе между здравым умом и безумием, и не о границе между жизнью и смертью говорю — я говорю о государственной границе с Украиной. Граница была рядом. Довольно было перейти ее, чтобы все страхи и угрозы навсегда остались за моей спиной.

В последнюю неделю мая две тысячи двенадцатого года я получил зарплату и сквозь контрольно-пропускной пункт «Шебекино — Плетеневка» пересек эту границу. В украинской Плетеневке обменял свои последние рубли на гривны и пошел, куда не зная, от села к селу, от міста к місту, — я помню те названия: Волчанск, Люботич, помню Валки… Я экономил на ночлеге: спал в полях, на нагретой земле — бывалому рыбаку, мне было к этому не привыкать. Еда в придорожных забегаловках и магазинчиках была дешевой, люди — приветливы, небо — ясно, самочувствие, для моих-то лет, было отменным, тем более что я себя вперед не гнал и не позволял себе уставать. Чтобы не нарываться на неприятности и не создавать себе вздорных проблем, я избегал скоплений праздных, подозрительных людей и не заходил в большие города. На моем пути их было два: Харьков я обошел стороной через Дергачи, Полтаву — через Решетиловку. Одно тревожило: гривны кончались, а меня нигде не брали на работу. Ума не приложу, с чего я взял тогда, что безработному учителю русской литературы, явившемуся из России, будет отдано предпочтение перед украинскими безработными учителями. К тому же у меня, иностранца, не было разрешения на работу в Украине — ни в одну из школ на моем пути меня не брали даже сторожем…

Мне повезло в Глобине. Директор местной фабрички после случайного с ним разговора нанял меня репетитором к сыну, собравшемуся поступать в Воронежский университет. На еду теперь хватало, была и крыша над головой: я снимал угол у одной тихой старухи, которая, ну дай ей Бог всего, о чем всю жизнь она мечтала, подарила мне теплые вещи покойного мужа… В августе мой подопечный отправился в Воронеж, и мне пришлось пуститься в путь — пешком и на маршрутках, в неизвестность.

На окраине Черкасс мне снова повезло: я был нанят сторожить продуктовый минимаркет. Его хозяин разрешил мне спать в подсобке, кормил два раза в день, но денег не платил — лишь обещал туманно… Я прожил в той подсобке у шоссе всю осень, зиму и раннюю весну тринадцатого года. В апреле мой работодатель срочно продал минимаркет, сам исчез, и я опять остался на бобах. Ночевал где придется, мир не без добрых людей. В Черкассах стриг траву обочин и газоны, в Городище клеил объявления, будучи самым прилежным их читателем: по объявлениям и вывескам, составленным из самых нужных в обиходе слов, я начинал учить украинский язык… В Белой Церкви я красил мусорные баки, в Погребице — скамейки и заборы. Когда я красил пристань в Каневе, уже придумывая способ задержаться в нем надолго, хотя бы для того, чтобы разглядывать по вечерам Днепр с Тарасовой горы, судьба направила ко мне белый, как птица, катер Авеля.

Едва успев со мной поговорить, Авель спросил, не объясняя для чего, управлюсь ли я с пристанью в пять дней… Я с ней управился и за два и приходил потом на пристань только для того, чтобы его увидеть. Устав от бесконечных бессловесных разговоров с самим собой, я в нем обрел живого собеседника, беседами не успевал насытиться и с каждым днем нуждался в них все больше. На пятый и последний день своей стоянки в Каневе Авель предложил мне работу — выкрасить забор вокруг его, как он выразился, базы где-то под Киевом, если, разумеется, меня не держат в Каневе другие важные дела. Таковых не оказалось, и вслед за Авелем я поднялся на борт его катера.

…Мы плыли по Днепру и пили виски, непривычный мне напиток, знакомый лишь по книгам, кинофильмам и по дивной песенке Вертинского о прелестях мужского одиночества… Авель, заместив матроса, сам встал у штурвала; я спал в отведенной мне каюте на чистых простынях — или разнеженно глазел на предвечернее олово воды, на крутой, как борт фрегата, берег в круглых, будто пушечные бухты, гнездах стрижей… Когда штурвал надоедал Авелю, он снова поручал его матросу и шел ко мне с двумя стаканами виски, наполненными на треть. Мы начинали пить молча, потом вдруг разговор возобновлялся сам собой, почти всегда на том же месте, где был прерван, и неспешно длился, пока не становился сбивчив и сам собою утихал, и я шел спать, а Авель вновь вставал к штурвалу.