Должны ли мы говорить так? Да, чаще всего нам было бы полезно услышать это, но крайне трудно так сказать это, чтобы говорящий сам не пришел в противоречие со своей речью, чтобы он не начал судить других. И даже судя самого себя, трудно опять же не впасть в неверное понимание и не создать помехи другим. Поэтому мы изберем более легкую задачу: мы остановимся на самих этих словах, и так же, как в мире есть певцы всякой иной любви, так и мы воспоем и восхвалим ту любовь, что имеет силу совершать это чудо: покрывать множество грехов. Мы будем говорить как для совершенных. Пускай даже здесь и найдется тот, кто не чувствует себя совершенным, наша беседа не сделает для него исключения. Мы позволим нашей душе, внемля, стоять в слове апостола, которое – не обманчивый поэтический оборот и не дерзкое восклицание, но верная мысль и непреложное свидетельство, и которое может быть понято, только если оно берется дословно.
Любовь покрывает множество грехов. Любовь ослепляет, – говорит древнее слово, не думая обнаружить тем самым в любящем некий изъян или указать на его наивность: ведь только когда любовь нашла себе место в его душе, он ослеп, и только по мере того, как любовь побеждала в нем, он становился все более слеп. И разве любовь теряла в совершенстве, когда она, сперва желавшая обмануть себя и словно бы не видеть того, что она все же видела, наконец и вправду переставала это видеть? И кто лучше бы спрятал – тот, кто знал бы, что он нечто сокрыл, или тот, кто забыл бы и это? Для чистого все чисто[40], – говорит древнее слово, не думая выявить в чистом некий изъян, который до́лжно избыть; напротив, чем чище становится он, тем чище становится все для него. И разве терял чистый в совершенстве, когда он, сперва спасаясь от нечистоты тем, что стремился словно бы не знать того, что он все же знал, наконец и вправду переставал это знать?
Корень того, о чем мы говорим, не просто в том, что́ человек видит, ведь то, что́ человек видит, коренится в том, ка́к он видит. Всякое смотрение не есть простое внятие, обнаружение; оно одновременно и произведение, а потому решающим оказывается то, ка́к есть сам смотрящий. Когда в одном и том же один видит одно, а другой – другое, тогда первый открывает то, что второй сокрывает. Если дело идет о вещах внешнего мира, то здесь бывает не так важно то, ка́к есть смотрящий, или, вернее, более глубокая устроенность смотрящего порой не имеет особого значения для того, что оказывается насущным при рассмотрении этих вещей; напротив, чем более то, что рассматривается, принадлежит духовному миру, тем более важно то, ка́к сам человек есть в самом своем существе; ведь все духовное усвояется лишь благодаря свободе, но то, что усвояется благодаря свободе, то одновременно и производится. Различие тогда коренится во внутреннем, а не во внешнем, и извнутрь исходит[41] все, что делает нечистым человека и его взгляд. Внешние глаза ничего здесь не значат, но «извнутрь исходит… завистливое око»[42]. А завистливое око обнаруживает много того, чего любовь не видит; ведь завистливое око видит даже, что Господь творит несправедливость своей добротой. Когда в сердце обитает зло, очи видят досадное им, когда же сердце чисто, очи видят Перст Божий; ведь чистые всегда видят Бога[43], «а делающий зло не видел Бога» (3 Ин 11).