Выбрать главу

Вспоминая выражение русских о «пуле — дуре», мину можно назвать «слепой дурой»; она — настоящий ящик Пандоры, даже для человека, который ее закладывает. Не говоря уж о том, что в нашем регионе случаются землетрясения, привести ее в действие может лапа зверя или не знающий о ней путник. Пагубна также и собственная забывчивость.

Мина анонимна, она — грубое боевое средство. То обстоятельство, что ее охотно используют партизаны[140], объясняется особенностями их борьбы, цель которой — сделать небезопасным определенный ландшафт. Анарх уже потому не поддастся этому искушению, что он ориентируется не на идеи, а на факты. Он борется в одиночку, как свободный человек, который далек от мысли жертвовать собой для того, чтобы одно несовершенство пришло на смену другому и какая-нибудь новая власть восторжествовала над старой. В этом смысле ему ближе даже обыватель — например, пекарь, заботящийся в первую очередь о том, чтобы выпечь хороший хлеб, или крестьянин, ведущий плуг, в то время как по его полю движутся армии.

Анарх — это одинокий лесной путник, партизаны же — коллектив. Я — и как историк, и просто как современник — наблюдал их раздоры. Затхлый воздух, смутные идеи, смертоносная энергия, а в конечном счете в седле снова оказываются отставные монархи и генералы, которые в благодарность за помощь ликвидируют своих недавних помощников. Кое-кого из партизан я не мог не любить, потому что сами эти люди любили свободу, хотя дело, за которое они боролись, не заслуживало их жертвы; это всегда настраивало меня на грустный лад.

*

Если я люблю свободу «превыше всего», любое мое действие превращается лишь в подобие, в символ. Это связано с различием между лесным путником и борцом за свободу; различием, имеющим не качественную, а субстанциональную природу. Анарх ближе к бытию. Партизан движется в пределах социальной либо национальной партийной группировки, анарх же пребывает вне каких бы то ни было партий. Хотя он тоже не может уклониться от вовлеченности в партийную систему, поскольку живет в обществе.

Разница между двумя этими позициями с очевидностью обнаружится, как только я отправлюсь в свою лесную хижину, а мой ливанец уйдет к партизанам. Я тогда не только сохраню свою субстанциональную свободу, но смогу полностью и зримо наслаждаться ею. Ливанец же, напротив, только поменяет свое положение внутри общества; он попадет в зависимость от какой-нибудь новой группы, которая будет иметь над ним еще бóльшую власть.

*

Конечно, я мог бы так же хорошо или плохо служить партизанам, как служил Кондору; я иногда играл с такой мыслью. И там, и там я оставался бы тем же самым, внутренне незатронутым. То, что служба у партизан была бы опаснее, чем у Кондора, никакой роли не играет: я люблю опасность. Но как историк я предпочитаю, чтобы она была четко профилирована.

Убийства и измены, грабежи, поджоги и кровная месть почти не имеют значения для историка; длинные отрезки истории — например, корсиканской — оказываются для него бесплодными. История племен приобретает значение только тогда, когда — как, например, в Тевтобургском лесу[141] — проявляется в связи с всемирной историей. Тогда начинают сверкать имена и даты.

Партизан действует по краям; он служит крупным державам, которые снабжают его оружием и лозунгами. Но вскоре после победы он становится неудобным. И если ему вздумается продолжать играть роль идеалиста, его быстро урезонят.

*

В Эвмесвиле, где идеи влачат жалкое существование, все это выглядит еще проще. Стоит собраться какой-нибудь группе, и «один из двенадцати»[142] наверняка уже думает об измене. Его вскоре ликвидируют, часто лишь на основании непроверенного подозрения. Я слышал в ночном баре, как Домо рассказывал Кондору об одном таком случае: «У нас он бы дешевле отделался, — добавил он. — Бестолочь! Мне больше по душе гангстеры: те свое дело знают».

Я внес это в свою записную книжку. В завершение хотелось бы повторить, что я вовсе не думаю, будто, как анарх, представляю собой нечто особенное. Я ощущаю все так же, как любой другой человек. Может, только чуть четче продумал сложившуюся ситуацию и осознал, что располагаю свободой, которая «субстанциально» присуща каждому: свободой, которая — в большей или меньшей степени — определяет поступки любого человека[143].

*

В первую очередь я должен был бы позаботиться о воде; но в связи с этим никаких трудностей не возникнет. Бункеры в наших краях прежде покрывали наклонной кровлей, с нее в период дождей вода стекала в цистерну. На это, правда, я не могу рассчитывать, поскольку крыша бункера давно покрылась растительностью. Зато поблизости — один из рукавов Суса. И хотя летом эта старица высыхает, отдельные озерца всегда остаются наполненными. Там пережидают засуху рыбы и черепахи. Со стороны реки эти озерца недоступны: зыбкий песок между ними не выдерживает даже самого легкого веса.

вернуться

140

То обстоятельство, что ее охотно используют партизаны… В рассуждениях о партизанах в романе Юнгера ощущается влияние книги Карла Шмитта «Теория партизана. Промежуточное замечание к понятию политического» (1963).

вернуться

141

в Тевтобургском лесу… В сентябре 9 г. в Тевтобургском лесу произошла битва между римскими войсками и рядом германских племен. Три римских легиона под начальством нижнегерманского прокуратора Публия Квинтилия Вара попали тут в засаду и были уничтожены херусками, бруктерами, хатами и марсами под руководством вождей Арминия и Сигимера.

вернуться

142

…«один из двенадцати»… Аллюзия на двенадцать учеников Христа, присутствовавших на Тайной вечери, среди которых был и Иуда.

вернуться

143

свободой, которая — в большей или меньшей степени — определяет поступки любого человека. Интересная параллель к этому месту — образ старика (из романа Л. Толстого «Воскресение»), встреченного Нехлюдовым на пароме в Сибири (часть 3, гл. XXI):

— <…> Да ничего мне сделать нельзя, потому я свободен. «Как, говорят, тебя зовут?» Думают, я звание какое приму на себя. Да я не принимаю никакого. Я от всего отрекся: нет у меня ни имени, ни места, ни отечества, — ничего нет. Я сам себе. Зовут как? Человеком. «А годов сколько?» Я, говорю, не считаю, да и счесть нельзя, потому что я всегда был, всегда и буду. «Какого, говорят, ты отца, матери?» Нет, говорю, у меня ни отца, ни матери, окроме бога и земли. Бог — отец, земля — мать. «А царя, говорят, признаешь?» Отчего не признать? он себе царь, а я себе царь. «Ну, говорят, с тобой разговаривать». Я говорю: я и не прошу тебя со мной разговаривать. <…>.