Выбрать главу
Юность — это село Надеждино, Нараспашкино, Оболыцаньино, ну а если немножко Невеждино, — все равно оно Обещаньино.
Зрелость — это село Разделово: либо Схваткино, либо Пряткино, либо Трусово, либо Смелово, либо Кривдино, либо Правдино.
Старость — это село Усталово, Понимаево, Неупреково, Забывалово, Зарасталово и — не дай нам Бог — Одиноково.

Одиноково. Скорее всего.

В Коктебеле хорошо, светит солнышко, время от времени проливаются свежие июньские дожди, пополняя теплое прогретое море, по утрам — пробежка и купалка, по вечерам идут разговоры с коллегами, работается, как всегда, — не разгибая спины. И вдруг…

«Из-за подобных инсинуаций — и справа, и слева — я надорвал сердце. А врачи в Коктебеле поставили неправильный диагноз — воспаление легких. Сначала меня спасла детская писательница Ирина Пивоварова, которая отвезла меня почти в бессознательном состоянии в Москву (коллеги-мужчины не пожелали прервать свой драгоценный отпуск в Доме творчества). Затем в больнице МПС великие гематологи А. Н. Воробьев и Л. А. Идельсон буквально вытащили меня из железных объятий смерти. Почти два месяца пришлось провести в стационаре с воспалением сердечной сумки. Муза моя медленно, но верно воскресала вместе со мной, и как бы в благодарность за то, что жизнь не отдала меня смерти, помогла мне в то лето написать огромное количество стихов».

Забежим, уже по привычке, вперед. От огромного количества стихов из больницы МПС для фолианта «Весь Евтушенко» (2007), в котором 1521 (!) страница формата 60×90/8 и стихи идут в подбор, сам он оставил 45 названий: это все равно целая книга. Чем они отличаются от небольничных? Здесь нет ни одного масочного, театрализованного, не от своего «я» выраженного движения. Крайнего ужаса смерти нет. Однако:

И твердит мне страх: пиши, пиши до исчезновения души.
(«Шагреневая кожа»)

Паники нет. Достаточно веселой самоиронии на случай произнесения «Самонадгробной речи»:

В покойнике вас раздражало                                             актерское, но все-таки было в нем                                           и мушкетерское. А все-таки он,                      вас игрой ошарашивая, в плохом                    был получше хорошего вашего. А все-таки что-то куда-то вело его —                   нечеловеческое и воловье. …………………………… Покойник был бабником,                                           пьюхой,                                                        повесою, покойник политику                                путал с поэзией. Но вы не подумайте                                   скоропалительно, что был он                 совсем недоумок в политике, и даже по части поэзии, собственно, покойник имел                             кой-какие способности.

Да, пафоса и самолюбования стало поменьше. Но ведь картинка-то абсолютно точна. Нечеловеческое и воловье.

Ему ностальгически вспоминался 1966 год, когда на его концерте в Португалии —

«Толстой, Гагарин, Евтушенко — вива!» — плакат взметнулся в молодой руке.
(«Воспоминание о португальском цензоре»)

В больнице он отметил день рождения (два стихотворения), много читал, в том числе новую книжку Давида Самойлова «Волна и камень».

Наша знать эстрадная России важно, снисходительно кивала на «сороковые — роковые» и на что-то про царя Ивана. ………………………………… И себя я чувствую так странно, и себя я чувствую так чисто. Мне писать стихи, пожалуй, рано, но пора стихи писать учиться.
(«Дезик». Вместо рецензии)

Стало ясно: наступило новое поэтическое время. Оно не требовало форсированного звука эстрады. Нет, сцена не отменялась: человек-артист Самойлов и сам был хорош на ней. Но в семидесятые на сцену вышли не голосистые да дерзкие, но умные и зрелые. В зале сидел зритель, который приходил на выступление поэта подготовленный домашним чтением поэта, наедине с ним.

Евтушенко замечает тех, кто пишет не в русле его предпочтений, но по-настоящему тонко и негромко: