Некрасова: по лицу у него также текли слезы. Я стал горячо убеждать его в том, что хорошего дела никогда не надо откладывать, что следует сейчас же
отправиться к Достоевскому, несмотря на позднее время (было около четырех
часов утра), сообщить ему об успехе и сегодня же условиться с ним насчет
печатания его романа.
Некрасов, изрядно также возбужденный, согласился, наскоро оделся, и мы
отправились.
Должен признаться, я поступил в настоящем случае очень необдуманно.
Зная хорошо характер моего сожителя, его нелюдимость, болезненную
впечатлительность, замкнутость, мне следовало бы рассказать ему о случившемся
на другой день, но сдержанно, а не будить его, не тревожить неожиданною
радостью и, вдобавок, не приводить к нему чуть ли не ночью незнакомого
человека; но я сам был тогда в возбужденном состоянии; в такие минуты здраво
рассуждают более спокойные люди.
На стук наш в дверь отворил Достоевский; увидав подле меня незнакомое
лицо, он смутился, побледнел и долго не мог слова ответить на то, что говорил
ему Некрасов. После его ухода я ждал, что Достоевский начнет бранить меня за
неумеренное усердие и излишнюю горячность; но этого не случилось; он
ограничился тем только, что заперся в своей комнате, и долго после того я
слышал, лежа на своем диване, его шаги, говорившие мне о взволнованном
состоянии его духа.
После знакомства с Некрасовым и через него с Белинским, который
прочел рукопись "Бедных людей", с Достоевским произошла заметная перемена.
Во время печатания "Бедных людей" он постоянно находился в крайне нервном
возбуждении. Со свойственною ему несообщительностью, он не говорил мне о
том, как сошелся с Некрасовым и что дальше было между ними. Стороною только
доходили до меня слухи о том, что он требовал печатать "Бедных людей" особым
шрифтом и окружить рамкой каждую страницу; я не присутствовал при этих
разговорах и не знаю, справедливо это или нет; если и было что-нибудь похожее, тут, вероятно, не обошлось без преувеличения {24}.
Могу сказать только с уверенностью, что успех "Бедных людей" и еще
больше, кажется, неумеренно-восторженные похвалы Белинского положительно
вредно отразились на Достоевском, жившем до той поры замкнуто, в самом себе, встречавшемся, да и то не часто, с немногими товарищами, не имевшими ничего
общего с литературой. Возможно ли было такому человеку, даже при его уме, сохранить нормальное состояние духа, когда с первого шага на новом поприще
такой авторитет, как Белинский, преклонился перед ним, громко провозглашая, что появилось новое светило в русской литературе? {25} Вскоре после "Бедных
людей" Достоевский написал повесть "Господин Прохарчин" или "Господин
Голядкин", не помню хорошо названия. Чтение назначено было у Некрасова; я
также был приглашен. Белинский сидел против автора, жадно ловил каждое его
слово и местами не мог скрыть своего восхищения, повторяя, что один только
Достоевский мог доискаться до таких изумительных психологических тонкостей
{26}.
90
Увлечение Белинского не сделало бы еще, может быть, такого действия на
Достоевского, как тот внезапный, резкий поворот на его счет в мнении
Белинского и его кружка. Вот. -Что около этого времени писал Белинский к
Анненкову: "Не знаю, писал ли я вам, что Достоевский написал повесть
"Хозяйка", - ерунда страшная! В ней он хотел помирить Марлинского с
Гофманом, подбавивши немного Гоголя. Он еще написал кое-что после того, но
каждое его новое произведение - новое падение. В провинции его терпеть не
могут, в столице отзываются враждебно даже о "Бедных людях"; я трепещу при
мысли перечитать их. Надулись же мы, друг мой, с Достоевским-гением!" {27}
Писал это Белинский, честнейший из людей, но склонный к увлечению, - писал
совершенно искренне, как всегда, по убеждению. Белинский не стеснялся громко
высказывать свое мнение о Достоевском; близкие люди его кружка ему вторили.
Неожиданность перехода от поклонения и возвышения автора "Бедных
людей" чуть ли не на степень гения к безнадежному отрицанию в нем
литературного дарования могла сокрушить и не такого впечатлительного и
самолюбивого человека, каким был Достоевский. Он стал избегать лиц из кружка
Белинского, замкнулся весь в себя еще больше прежнего и сделался
раздражительным до последней степени. При встрече с Тургеневым,
принадлежавшим к кружку Белинского, Достоевский, к сожалению, не мог
сдержаться и дал полную волю накипевшему в нем негодованию, сказав, что
никто из них ему не страшен, что дай только время, он всех их в грязь затопчет.
Не помню, что послужило поводом к такой выходке; речь между ними шла,
кажется, о Гоголе.
Во всяком случае, я уверен, вина была на стороне Достоевского. Характер
Тургенева отличался полным отсутствием задора; его скорее можно было
упрекнуть в крайней мягкости и уступчивости. После сцены с Тургеневым
произошел окончательный разрыв между кружком Белинского и Достоевским; он
больше в него не заглядывал. На него посыпались остроты, едкие эпиграммы, его
обвиняли в чудовищном самолюбии, в зависти к Гоголю, которому он должен бы
был в ножки кланяться, потому что в самых хваленых "Бедных людях"
чувствовалось на каждой странице влияние Гоголя {28}. <...>
Не помню, о чем-то раз зашел у меня с Достоевским горячий спор.
Результат был тот, что решено было жить порознь. Мы разъехались, но, однако ж, мирно, без ссоры. Бывая оба часто у Бекетовых, мы встречались дружелюбно, как
старые товарищи. Около Бекетовых мало-помалу образовался целый кружок; мы
вступили в него благодаря старшему из братьев, Алексею Николаевичу, бывшему
нашему товарищу по училищу. Братья его, Николай Николаевич, известный
теперь профессор химии, и Андрей Николаевич, не менее известный профессор
ботаники, были тогда еще студентами {29}. Всякий раз встречалось здесь
множество лиц, большею частью таких же молодых, как мы были сами; в числе
их особенно часто являлся А. Н. Плещеев, тогда также студент.
Я видел на веку своем немало людей просвещенных, любезных,
приветливых, выбивавшихся из сил, чтобы составить у себя кружок, и им это не
удавалось; Бекетовы не прикладывали никакого старания, кружок был им даже в
тягость, потому что мешал занятиям, тем не менее кружок составился. Всех в
91
равной степени притягивала симпатия к старшему брату, Алексею Николаевичу.
Это была воплощенная доброта и прямодушие в соединении с развитым умом и
горячею душой, возмущавшеюся всякою неправдой, отзывавшеюся всякому
благородному, честному стремлению.
Собирались большею частью вечером. При множестве посетителей
(сходилось иногда до пятнадцати человек), беседа редко могла быть общею; редко останавливались на одном предмете, разве уж выдвигался вопрос, который
всех одинаково затрагивал; большею частью разбивались на кучки, и в каждой
шел свой отдельный разговор. Но кто бы ни говорил, о чем бы ни шла речь, касались ли событий в Петербурге, в России, за границей, обсуждался ли
литературный или художественный вопрос, во всем чувствовался прилив свежих
сил, живой нерв молодости, проявление светлой мысли, внезапно рожденной в
увлечении разгоряченного мозга; везде слышался негодующий, благородный
порыв против угнетения и несправедливости. Споры бывали жаркие, но никогда