благодаря лишь Федору Михайловичу, была принята ("Время" 1861 г., июнь); тогда я стал писать в этом роде чуть не в каждой книжке журнала. Рассказываю
обо всем этом для характеристики литературы того времени. Сам же я искренне
считал эти статейки более забавою, чем делом, и тем веселее они выходили. Со
стороны редакции было, впрочем, сначала маленькое сопротивление. В моих
статьях иногда редакция приставляла к имени автора, на которого я нападал, какой-нибудь лестный эпитет, например, талантливый, даровитый, или в скобках: 196
(впрочем, достойный уважения). Были и вставки; так в статье "Нечто о полемике"
было вставлено следующее место:
"Вольтер целую жизнь свистал, и не без толку и не без последствий. (А
ведь как сердились на него, и именно за свист.)"
Эта похвала свисту вообще и Вольтеру в частности нарушает тон статьи и
выражает вовсе не мои вкусы. Но редакция не могла не вступиться за то, что
имело силу в тогдашних нравах и на что признавала и за собою полное право.
Вставка принадлежит Федору Михайловичу, и я уступил его довольно горячему
настоянию. Скоро, впрочем, всякие поправки такого рода вовсе прекратились
{34}.
Статьи эти писались под псевдонимом Косицы, - я имел дерзость выбрать
себе образцом Феофилакта Косичкина и прилагал большие старания о
добросовестности и точности в отношении к предмету своих нападений. Свиста у
меня не было никакого, но тем больше силы получали статьи и тем больше
интересовало Федора Михайловича то разъяснение вопроса, которое из них
выходило.
Рассказываю обо всем этом потому, что дело это имело чрезвычайно
важные последствия: оно повело к совершенному разрыву "Времени" с
"Современником", а затем к общей вражде против "Времени" почти всей
петербургской журналистики {35}.
Вообще же для нашей литературы, для общественного сознания вопрос о
народившемся у нас отрицании был ясно поставлен преимущественно романом
Тургенева "Отцы и дети", тем романом, в котором в первый раз появилось слово
нигилист, с которого начались толки о новых людях, и, словом, все дело получило
определенность и общеизвестность. "Отцы и дети", конечно, самое замечательное
произведение Тургенева - не в художественном, а в публицистическом
отношении. Тургенев постоянно следил за видоизменениями господствовавших у
нас настроений, за теми идеалами современного героя, которые складывались в
передовых и литературных кружках, и на этот раз совершил решительное
открытие, нарисовал тип, которого прежде почти никто не замечал и который
вдруг все ясно увидели вокруг себя. Изумление было чрезвычайное, и произошла
сумятица, так как изображенные были застигнуты врасплох и сперва не хотели
узнавать себя в романе, хотя автор вовсе не относился к ним с решительным
несочувствием. <...>
Во "Времени" была напечатана (1862 г., апрель) моя статья, в которой
превозносился Тургенев, как чисто объективный художник, и доказывалась
верность изображаемого им типа {36}. Тотчас после появления статьи приехал в
Петербург Тургенев, по обыкновению собравшийся проводить лето в России. Он
навестил и редакцию "Времени", застал нас в сборе и пригласил Михаила
Михайловича, Федора Михайловича и меня к себе обедать, в гостиницу Клея (что
ныне Европейская). Буря, поднявшаяся против него, очевидно, его тревожила. За
обедом он говорил с большою живостью и прелестью, и главною темою были
отношения иностранцев к русским, живущим за границею. Он рассказывал с
художественной картинностию, какие хитрые и подлые уловки употребляют
иностранцы, чтобы обирать русских, присвоить себе их имущество, добиться
197
завещания в свою пользу и т. д. Много раз потом мне приходил на мысль этот
разговор, и я жалел, что эти тонкие наблюдения и, конечно, множество подобных
им, собранных во время долгого житья за границею, остались не рассказанными
печатно.
Известно, как затем разыгралось дело об нигилизме. На Тургенева
сыпался в продолжение нескольких лет целый дождь всяких упреков и брани. Сам
он был долго смущен и целые пять лет, до "Дыма" (1867), ничего не писал вроде
своих прежних публицистических романов, да и вообще очень мало писал.
Между тем в 1866 году появилось "Преступление и наказание", в котором с
удивительною силой изображено некоторое крайнее и характерное проявление
нигилизма. <...>
IX
Первая поездка за границу
Летом этого года (1862), 7-го или 8-го июня, Федор Михайлович пустился
в свою первую поездку за границу. Припомню, что могу, из этой поездки; сам он
описал ее впечатления в статье "Зимние заметки о летних впечатлениях" {37}. Он
поехал в Париж, а потом в Лондон, где виделся с Герценом {38}, как сам о том
упоминает в "Дневнике" "Гражданина" {39}. К Герцену он тогда относился очень
мягко, и его "Зимние заметки" отзываются несколько влиянием этого писателя; но
потом, в последние годы, часто выражал на него негодование за неспособность
понимать русский народ и неумение ценить черты его быта. Гордость
просвещением, брезгливое пренебрежение к простым и добродушным нравам -
эти черты Герцена возмущали Федора Михайловича {40}, осуждавшего их даже и
в самом Грибоедове {41}, а не только в наших революционерах и мелких
обличителях.
Из-за границы я получил тогда от Федора Михайловича письмо {42}.
На это письмо я обещал быть к сроку в Женеве. Я выехал в половине
июля, остановился дня на два, на три в Берлине, потом столько же в Дрездене и
прямо проехал в Женеву. Чтобы отыскать Федора Михайловича, я употребил
известный способ: пошел гулять по набережной и заходить в самые видные
кофейни. Кажется, в первой же из них я нашел его. Мы очень обрадовались друг
другу, как люди давно скучавшие среди чужой толпы, и принялись так громко
разговаривать и хохотать, что встревожили других посетителей, чинно и
молчаливо сидевших за своими столиками и газетами. Мы поспешили уйти на
улицу и стали, разумеется, неразлучны. Федор Михайлович не был большим
мастером путешествовать; его не занимали особенно ни природа, ни исторические
памятники, ни произведения искусства, за исключением разве самых великих; все
его внимание было устремлено на людей, и он схватывал только их природу и
характеры, да разве общее впечатление уличной жизни. Он горячо стал объяснять
мне, что презирает обыкновенную, казенную манеру осматривать по
путеводителю разные знаменитые места. И мы действительно ничего не
198
осматривали, а только гуляли, где полюднее, и разговаривали. У меня не было
определенной цели, и я тоже старался уловить только общую физиономию этой
ни разу еще мною не виданной жизни и природы. Женеву Федор Михайлович
находил вообще мрачною и скучною. По моему предложению, мы съездили в
Люцерн; мне очень хотелось видеть озеро Четырех Кантонов, и мы делали
увеселительную поездку на пароходе по этому озеру. Погода стояла прекрасная, и
мы могли вполне налюбоваться этим несравненным видом. Потом мне хотелось
быть непременно во Флоренции, о которой так восторженно писал и рассказывал
Ап. Григорьев {43}. Мы пустились в путь через Монсенис и Турин в Геную; там
сели на пароход, на котором приехали в Ливорно, а оттуда по железной дороге во
Флоренцию. В Турине мы ночевали, и он своими прямыми и плоскими улицами
показался Федору Михайловичу напоминающим Петербург. Во Флоренции мы