тобой так дружно, а ты меня гонишь! Ну, так я же уйду и любить тебя совсем, совсем не буду!"
Я почти плачу и собираюсь уходить, но сестра окликает меня. В
сущности, она сама горит желанием рассказать кому-нибудь о том, что ее так
занимает, а так как ни с кем из домашних она об этом говорить не может, то за
неимением лучшей публики и двенадцатилетняя сестра годится.
- Послушай, - говорит она, - если ты обещаешь, что никому, никогда, ни
под. каким видом не проговоришься, то я доверю тебе большой секрет.
Слезы мои мигом высыхают; гнева как не бывало. Я клянусь, разумеется,
что буду молчать как рыба, и с нетерпением ожидаю, что-то она мне скажет.
- Пойдем в мою комнату, - говорит она торжественно. - Я покажу тебе
что-то такое, что-то такое, чего ты, верно, не ожидаешь.
И вот она ведет меня в свою комнату и подводит к старенькому бюро, в
котором - я знаю - хранятся ее самые заветные секреты. Не торопясь, медленно, чтобы продлить любопытство, она отпирает один из ящичков и вынимает из него
большой, делового вида, конверт с красной печатью, на которой вырезано:
"Журнал "Эпоха". На конверте стоит адрес: Домне Никитишне Кузьминой (это
имя нашей экономки, которая всей душой предана сестре и за нее в огонь и в воду
пойдет). Из этого конверта сестра вынимает другой, поменьше, на котором
значится: "Для передачи Анне Васильевне Корвин-Круковской", и наконец подает
мне письмо, исписанное крупным мужским почерком. Письма этого нет у меня в
настоящую минуту, но я так часто читала и перечитывала его в детстве, и оно так
врезалось в моей памяти, что, я думаю, я почти слово в слово могу передать его
{2}.
"Милостивая государыня, Анна Васильевна! Письмо ваше, полное такого
милого и искреннего доверия ко мне, так меня заинтересовало, что я немедленно
принялся за чтение присылаемого вами рассказа.
Признаюсь вам, я начал читать не без тайного страха; нам, редакторам
журналов, выпадает так часто на долю печальная обязанность разочаровывать
молодых, начинающих писателей, присылающих нам свои первые литературные
опыты на оценку. В вашем случае мне это было бы очень прискорбно. Но, по мере
226
того как я читал, страх мой рассеивался, и я все более и более поддавался под
обаяние той юношеской непосредственности, той искренности и теплоты чувства, которыми проникнут ваш рассказ.
Вот эти-то качества так подкупают в вас, что я боюсь, не нахожусь ли я и
теперь под их влиянием; поэтому я не смею еще ответить категорически и
беспристрастно на тот вопрос, который вы мне ставите: "разовьется ли из вас со
временем крупная писательница?"
Одно скажу вам: рассказ ваш будет мною (и с большим удовольствием)
напечатан в будущем же N моего журнала; что же касается вашего вопроса, то
посоветую вам: пишите и работайте; остальное покажет время.
Не скрою от вас - есть в вашем рассказе еще много недоделанного,
чересчур наивного; есть даже, простите за откровенность, погрешности против
русской грамоты. Но все это мелкие недостатки, которые, потрудившись, вы
можете осилить; общее же впечатление самое благоприятное.
Потому, повторяю, пишите и пишите. Искренне буду рад, если вы найдете
возможным сообщить мне побольше о себе: сколько вам лет и в какой обстановке
живете. Мне важно все это знать для правильной оценки вашего таланта.
Преданный вам Федор Достоевский".
Я читала это письмо, и строки разбегались перед моими глазами от
удивления. Имя Достоевского было мне знакомо; в последнее время оно часто
упоминалось у нас за обедом, в спорах сестры с отцом. Я знала, что он один из
самых выдающихся русских писателей; но какими же судьбами пишет он Анюте
и что все это значит? Одну минуту мне пришло в голову, не дурачит ли меня
сестра, чтобы потом посмеяться над моим легковерием.
Кончив письмо, я глядела на сестру молча, не зная, что сказать. Сестра, видимо, восхищалась моим удивлением.
- Понимаешь ли ты, понимаешь! - заговорила наконец Анюта голосом,
прерывающимся от радостного волнения. - Я написала повесть и, не сказав
никому ни слова, послала ее Достоевскому. И вот, видишь, он находит ее
хорошею и напечатает в своем журнале. Так вот сбылась-таки моя заветная мечта.
Теперь я русская писательница! - почти прокричала она в порыве неудержимого
восторга.
Чтобы понять, что значило для нас это слово "писательница", надо
вспомнить, что мы жили в деревенской глуши, вдали от всякого, даже слабого, намека на литературную жизнь. У нас в семье много читали и выписывали книг
новых. К каждой книжке, к каждому печатному слову не только мы, но и все
наши окружающие относились как к чему-то приходящему к нам издалека, из
какого-то неведомого, чуждого и не имеющего с нами ничего общего мира. Как
ни странно это может показаться, однако факт, что до тех пор ни сестре, ни мне
не приходилось даже видеть ни одного человека, который бы напечатал хоть
единую строку. Был, правда, в нашем уездном городе один учитель, про которого
вдруг разнесся слух, что он написал корреспонденцию в газетах про наш уезд, и я
227
помню, с каким почтительным страхом все к нему стали после этого относиться, пока не открылось наконец, что корреспонденцию эту написал совсем не он, а
какой-то проезжий журналист из Петербурга.
И вдруг теперь сестра моя - писательница! Я не находила слов выразить
ей мой восторг и удивление; я только бросилась ей на шею, и мы долго и
нежничали, и смеялись, и говорили всякий вздор от радости.
Никому из остальных домашних сестра не решалась рассказать о своем
торжестве; она знала, что все, даже наша мать, испугаются и все расскажут отцу.
В глазах же отца этот ее поступок, что она без спросу написала Достоевскому и
отдала себя ему на суд и посмеяние, показался бы страшным преступлением.
Бедный мой отец! Он так ненавидел женщин-писательниц и так
подозревал каждую из них в проступках, ничего не имеющих общего с
литературой! И ему-то было суждено стать отцом писательницы. <...> Помню я, какой был восторг, когда несколько недель спустя пришла
книжка "Эпохи" и в ней, на заглавном листе, мы прочли: "Сон", повесть Ю. О-ва
(Юрий Орбелов был псевдоним, выбранный Анютой, так как, разумеется, под
своим именем она печатать не могла) {3}.
Анюта, разумеется, еще раньше прочла мне свою повесть по
сохранившемуся у нее черновому. Но теперь, со страниц журнала повесть эта
показалась мне совсем новою и удивительно прекрасною. <...>
-----
Первый успех Анюты придал ей много бодрости, и она тотчас же
принялась за другой рассказ, который окончила в несколько недель. На этот раз
героем ее повести был молодой человек, Михаил, воспитанный вдали от семьи, в
монастыре, дядей-монахом. Эту вторую повесть Достоевский одобрил гораздо
более первой и нашел ее зрелее. Образ Михаила представляет некоторое сходство
с образом Алеши в "Братьях Карамазовых" {4}. Когда, несколько лет спустя, я
читала этот роман, по мере того как он выходил в свет, это сходство бросилось
мне в глаза, и я заметила это Достоевскому, которого видела тогда очень часто.
- А ведь это, пожалуй, и правда! - сказал Федор Михайлович, ударив себя
рукой по лбу, - но, верьте слову, я и забыл о Михаиле, когда придумывал своего
Алешу. Разве, впрочем, бессознательно он мне пригрезился, - прибавил он, подумав. <...>