Выбрать главу

начинала шить.

Достоевского это еще пуще сердило; он садился в угол и угрюмо молчал.

Сестра моя тоже молчала.

- Да бросьте же шить! - скажет наконец, не выдержав характера, Федор

Михайлович и возьмет у нее из рук шитье.

Сестра моя покорно скрестит руки на груди, но продолжает молчать.

- Где вы вчера были? - спрашивает Федор Михайлович сердито.

- На балу, -равнодушно отвечает моя сестра.

- И танцевали?

- Разумеется.

- С троюродным братцем?

- И с ним и с другими.

- И вас это забавляет? - продолжает свой допрос Достоевский. -

Анюта пожимает плечами.

- За неимением лучшего и это забавляет, - отвечает она и снова берется за

свое шитье.

Достоевский глядит на нее несколько минут молча.

- Пустая вы, вздорная девчонка, вот что! - решает он наконец.

В таком духе часто велись теперь их разговоры.

Постоянный и очень жгучий предмет споров между ними был нигилизм

{15}. Прения по этому вопросу продолжались иногда далеко за полночь, и чем

дольше оба говорили, тем больше горячились и в пылу спора высказывали

взгляды гораздо более крайние, чем каких действительно придерживались.

- Вся теперешняя молодежь тупа и недоразвита! - кричал иногда

Достоевский. - Для них всех смазные сапоги дороже Пушкина {16}.

- Пушкин действительно устарел для нашего времени, - спокойно

замечала сестра, зная, что ничем его нельзя так разбесить, как неуважительным

отношением к Пушкину.

Достоевский, вне себя от гнева, брал иногда шляпу и уходил,

торжественно объявляя, что с нигилисткой спорить бесполезно и что ноги его

больше у нас не будет. Но завтра он, разумеется, приходил опять как ни в чем не

бывало.

По мере того как отношения между Достоевским и моей сестрой, по-

видимому, портились, моя дружба с ним все возрастала. Я восхищалась им с

каждым днем все более и более и совершенно подчинилась его влиянию. Он, разумеется, замечал мое беспредельное поклонение себе, и оно ему было приятно.

Постоянно ставил он меня в пример сестре.

Случалось Достоевскому высказать какую-нибудь глубокую мысль или

гениальный. парадокс, идущий вразрез с рутинной моралью, - сестре вдруг

вздумается притвориться непонимающею; у меня глаза горят от восторга - она же, нарочно, чтобы позлить его, ответит, пошлою, избитою истиною.

236

- У вас дрянная, ничтожная душонка! - горячился тогда Федор

Михайлович. - То ли дело ваша сестра! Она еще ребенок, а как понимает меня!

Потому что у нее душа чуткая!

Я вся краснела от удовольствия и, если бы надо было, дала бы себя

разрезать на части, чтобы доказать ему, как я его понимаю. В глубине души я

была- очень довольна, что Достоевский не выказывает теперь к сестре такого

восхищения, как в начале их знакомства. Мне самой было очень стыдно этого

чувства. Я упрекала себя в нем, как в некотором роде измене против сестры, и, вступая в бессознательную сделку с собственной совестью, старалась особенной

ласковостью, услужливостью искупить этот мой тайный грех перед нею. Но

угрызения совести все же не мешали мне чувствовать невольное ликованье

каждый раз, когда Анюта и Достоевский ссорились.

Федор Михайлович называл меня своим другом, и я пренаивно верила,

что стою ближе к нему, чем старшая сестра, и лучше его понимаю. Даже

наружность мою он восхвалял в ущерб Анютиной.

- Вы воображаете себе, что очень хороши, - говорил он сестре. - А ведь

сестрица-то ваша будет со временем куда лучше вас! У нее и лицо выразительнее, и глаза цыганские! А вы смазливенькая немочка, вот вы кто!

Анюта презрительно ухмылялась; я же с восторгом впивала в себя эти

неслыханные дотоле похвалы моей красоте.

- А ведь, может быть, это и правда, - говорила я себе с замиранием сердца, и меня даже пресерьезно начинала беспокоить мысль: как бы не обиделась сестра

тем предпочтением, которое оказывает мне Достоевский,

Мне очень хотелось знать наверное, что сама Анюта обо всем этом думает

и правда ли, что я буду хорошенькой, когда совсем вырасту. Этот последний

вопрос меня особенно занимал.

В Петербурге мы спали с сестрой в одной комнате, и по вечерам, когда мы

раздевались, происходили наши самые задушевные беседы.

Анюта, по обыкновению, стоит перед зеркалом, расчесывая свои длинные

белокурые волосы и заплетая их на ночь в две косы. Это дело требует времени: волосы у нее очень густые, шелковистые, и она с любовью проводит по ним

гребнем. Я сижу на кровати, уже совсем раздетая, охватив колени руками и

обдумывая, как бы начать интересующий меня разговор.

- Какие смешные вещи говорил сегодня Федор Михайлович! - начинаю я

наконец, стараясь казаться как можно равнодушнее.

- А что такое? - спрашивает сестра рассеянно, очевидно совершенно уже

забыв этот важный для меня разговор.

- А вот о том, что у меня глаза цыганские и что я буду хорошенькой, -

говорю я и сама чувствую, что краснею до ушей.

Анюта опускает руку с гребнем и оборачивается ко мне лицом, живописно

изогнув шею.

- А ты веришь, что Федор Михайлович находит тебя красивой, красивее

меня? - спрашивает она и глядит на меня лукаво и загадочно.

Эта коварная улыбка, эти зеленые смеющиеся глаза и белокурые

распущенные волосы делают из нее совсем русалку. Рядом с ней, в большом

237

трюмо, стоящем прямо против ее кровати, я вижу мою собственную, маленькую, смуглую фигурку и могу сравнить нас. Не могу сказать, чтобы это сравнение

было мне особенно приятно, но холодный, самоуверенный тон сестры сердит

меня, и я не хочу сдаться.

- Бывают разные вкусы! - говорю я сердито.

- Да, бывают странные вкусы! - замечает Анюта спокойно и продолжает

расчесывать свои волосы.

Когда уже свеча затушена, я лежу, уткнувшись лицом в подушку, и все

еще продолжаю свои размышления по этому же предмету.

"А ведь, может быть, у Федора Михайловича такой вкус, что я ему

нравлюсь больше сестры", - думается мне, и, по машинальной детской привычке, я начинаю мысленно молиться: "Господи боже мой! пусть все, пусть весь мир

восхищаются Анютой - сделай только так, чтобы Федору Михайловичу я казалась

самой хорошенькой!"

Однако моим иллюзиям на этот счет предстояло в ближайшем будущем

жестокое крушение.

В числе тех talents d'agrement {изящных талантов (франц.).}, развитие

которых поощрял Достоевский, было занятие музыкой. До тех пор я училась игре

на фортепьяно, как учится большинство девочек, не испытывая к этому делу ни

особенного пристрастия, ни особенной ненависти. Слух у меня был

посредственный, но так как с пятилетнего возраста меня заставляли полтора часа

ежедневно разыгрывать гаммы и экзерсисы, то у меня к тринадцати годам уже

успела развиться некоторая беглость пальцев, порядочное туше и уменье скоро

читать по нотам.

Случилось мне раз, в самом начале нашего знакомства, разыграть перед

Достоевским одну пьесу, которая мне особенно хорошо удавалась: вариации на

мотивы русских песен. Федор Михайлович не был музыкантом. Он принадлежал

к числу тех людей, для которых наслаждение музыкой зависит от причин чисто

субъективных, от настроения данной минуты. Подчас самая прекрасная,

артистически исполненная музыка вызовет у них только зевоту; в другой же раз

шарманка, визжащая на дворе, умилит их до слез.

Случилось, что в тот раз, когда я играла, Федор Михайлович находился

именно в чувствительном, умиленном настроении духа, потому он пришел в