И действительно, я наткнулась прямо на Григоровича и Гончарова,
которых встречала часто у моей сестры Ю. П. Маковской.
Достоевский сидел в стороне, один, усталый, раздавленный. Я не
решалась подойти к нему, сомневалась, запомнил ли он меня. Но когда он
взглянул в мою сторону и я поклонилась ему, он встал, и я подошла к нему. У
него была какая-то особая "светская" манера подавать руку, внимательно-
сдержанная учтивость и условность тона, какая всегда бывает, когда говоришь с
мало знакомым человеком. Мне было совестно, что он, такой утомленный, все-
таки встал с кресла, и я сказала:
- Сядьте, пожалуйста, сядьте, Федор Михайлович.
Но он не сел и, точно чтобы только сказать что-нибудь, с особой любезно-
иронической усмешкой проговорил:
- Слышал от Якова Петровича, что вы пописываете...
- Готовлюсь, Федор Михайлович.
- Постом и молитвою? - все с той же иронией сказал он.
- Почти.
Он как-то неожиданно серьезно проговорил:
259
- Вот это хорошо... Так и надо.
И опять он показался мне "иным". В нем как-то сочетались два разных
человека, и потому получались совершенно разные - я бы сказала -
противоположные впечатления.
Подошел шумный Григорович и, не считаясь с настроением Достоевского,
взял его за руку и сказал:
- Горло промочить, Федор Михайлович...
Увидя меня, он по-приятельски (он был особенно близок с моим зятем К.
Е. Маковским, и мы очень часто видались) взял меня под руку и повел к чаю.
В "артистической" был накрыт стол, и за ним сидели участники этого
вечера. И меня посадили между ними... Петр Исаевич Вейнберг незадолго перед
смертью, - значит, лет через двадцать пять - тридцать, - вспоминая об этом вечере, смеялся над моим тогдашним "восторженным" видом и "ожидающими
откровения глазами"...
Это было первое допущение меня в литературную среду, конечно, не в
качестве равной среди равных, но уже в качестве своего человека, никого не
стесняющего. Я никому не мешала, и мне никто не мешал слушать и
запечатлевать все в сердце и в голове.
Заговорили о Балканах, о "братушках", о нашей миссии на Востоке, по
поводу известной картины "Скобелев перед войсками", где белый генерал мчится
на белом коне перед окаменевшими полками {5}. Достоевский молчал. Турецкая
война, воспламенившая вначале даже таких людей, как сотрудники
"Отечественных записок", скоро всколыхнула со дна столько мутных осадков и
человеконенавистнических инстинктов, что отношение к ней было не только
критическим, но прямо враждебным {6}.
- Крест на святой Софии?.. - с гневно подчеркнутой иронией кричал
Григорович.
Достоевский встал и отошел в сторону.
Позвонил звонок. Антракт был кончен. Началось второе отделение, и все,
или почти все, пошли слушать какую-то певицу. Достоевский взял шапку, чтобы
незаметно уйти; мне показалось, что я уже никогда в жизни не увижу его, и я
смело подошла к нему.
И вот что у меня записано в книжке 1879 года:
"Достоевский сказал: "Никогда не продавайте своего духа... Никогда не
работайте из-под палки... Из-под аванса. Верьте мне... Я всю жизнь страдал от
этого, всю жизнь писал торопясь... И сколько муки претерпел... Главное, не
начинайте печатать вещь, не дописав ее до конца... До самого конца. Это хуже
всего. Это не только самоубийство, но и убийство... Я пережил эти страдания
много, много раз... Боишься не представить в срок... Боишься испортить... И
наверное испортишь... Я просто доходил до отчаяния... И так почти каждый раз..."
Помню, как потрясли меня эти слова. Федор Михайлович был особенно
нервный в тот вечер. Вероятно, шумный успех, пламенное чтение Пушкина,
наконец страшно больной для него вопрос - славянский вопрос {7} - до того
взволновали его, что он мог так горячо и искренне говорить с совершенно
незнакомой ему девушкой, подошедшей к нему как к другу, как к брату.
260
Несколько дней после того вечера я ходила как-то особенно
взволнованная и решила отправиться на квартиру к Федору Михайловичу. Зачем
пойти? - не отдавала себе отчета, но чувствовала потребность еще услышать его.
Случайно у Маковских, в один из этих дней, обедал И. А. Гончаров, и,
когда я незаметно свела разговор на Достоевского, он сказал вяло, равнодушно, как всегда, как бы не придавая значения своим словам:
- Молодежь льнет к нему... Считает пророком... А он презирает ее. В
каждом студенте видит ненавистного ему социалиста. В каждой курсистке... {8}
Гончаров не договорил. Хотел ли сказать какое-нибудь грубое слово, да
вспомнил, что и я курсистка, и вовремя остановился, - не знаю.
Я не пошла к Федору Михайловичу.
-----
Скоро я уехала домой, в Москву, увозя с собой образ Достоевского
-великого писателя, к которому прибавился еще ореол мученика. Я, конечно, знала биографию Достоевского и с этой стороны, но читать про человеческие
муки-это одно, а слышать от него самого, вложить, так сказать, персты в раны -
это другое. И я решила ничего не говорить о Достоевском на курсах, чтобы не
поднимать горячих споров об его ретроградстве, славянофильстве, обо всем том, что ставила ему в упрек тогдашняя молодежь.
Но это было трудно. Достоевский занимал слишком большое место в
общественной и политической жизни того времени, чтобы молодежь так или
иначе не отзывалась на его слова и приговоры. В студенческих кружках и
собраниях постоянно раздавалось имя Достоевского. Каждый номер "Дневника
писателя" давал повод к необузданнейшим спорам. Отношение к так называемому
"еврейскому вопросу" {9}, отношение, бывшее для нас своего рода лакмусовой
бумажкой на порядочность, - в "Дневнике писателя" было совершенно
неприемлемо и недопустимо: "Жид, жидовщина, жидовское царство, жидовская
идея, охватывающая весь мир..." Все эти слова взрывали молодежь, как искры
порох. Достоевскому ставили в вину, что турецкую войну, жестокую и
возмутительную, как все войны, он приветствовал с восторгом, "Мы <Россия> -
необходимы и неминуемы и для всего восточного христианства, и для всей
судьбы будущего православия на земле, для единения его... Россия -
предводительница православия, покровительница и охранительница его...
Царьград будет наш..." {10}
Все эти слова принимались известной частью общества с энтузиазмом, -
молодежь же отчаянно боролась с обаянием имени Достоевского, с негодованием
приводила его проповедь "союза царя с народом своим", его оправдание войны и
высокомерие... "если мы захотим, то нас не победят!!"
Турецкая война с ее сомнительными героями и никому не нужными
жестокими геройскими подвигами (вроде Шипки) еще продолжала волновать
общественную совесть. Вначале, когда в ней видели народную инициативу и
протест против правительства, когда казалось, что она поможет разрешить и наши
261
проклятые вопросы, то есть попросту ускорить взрыв революции, - Балканский
вопрос привлекал к себе симпатии и крайней левой части общества:
"Отечественные записки" уделяли ему сочувственное внимание (Елисеев, Михайловский), а такие революционеры, как Степняк-Кравчинский, М. П. Сажин, Д. А. Клеменц и другие, даже принимали участие в добровольческом движении.
А рядом с ними шли сотни, тысячи никудышных людей, тех, кому некуда