Выбрать главу

приготовляется к этому чтению; я так обыкновенно знаю наизусть свои главы.

Как мне интересно было бы знать, какого вы мнения об этом романе, но

не смею спрашивать, так как отвечать на этот вопрос коротко невозможно.

Остается надеяться, не скажете ли вы чего-нибудь об этом в вашем "Дневнике".

Роман этот настолько всех занимает, что вам следовало бы высказаться на его

счет, тем более что, читая "разборы" его, так и хочется сказать: "но как же

критика хавроньей не назвать" {7}. Как странно, что в наш век скептицизма, анализа и разрушения нет ни одного порядочного критика, это просто какая-то

насмешка судьбы! Не одна критика, впрочем, богата "хавроньями", ими богато и

общество: "почему, видите ли, Толстой не описывает студентов, не описывает

196

народ?!" Точно можно художнику, подлаживаясь под ходячие требования, писать

по заказу, точно Айвазовского, положим, можно упрекнуть за то, что он рисует

море и небо, а не мужика и студента, и как сметь требовать от писателя романа по

известному шаблону и отрицать его значение, если он ему не соответствует.

Ввиду всех этих разноречий, почему бы вам не высказаться? Положим,

"критический взгляд на роман" не подойдет, кажется, ни под одну рубрику вашего

"Дневника". Но ведь вы сами же их настроили, стало быть, можете и расстроить.

Вообще я не знаю, зачем вам стеснять себя какими бы то ни было рамками; между

тем вы говорите: "Места займет много, будет не разнообразно, мало статей". Что

ж за беда! Если бы, предположим, "Дело Кронеберга" {8}, этот chef d'oeuvre вашего "Дневника" (по признанию самых строгих судей), заняло бы целый номер, не оставив места рассказу и проч., что ж такое? И не дает ли оно обществу

нравственного удовлетворения, даже больше, чем отрывочные впечатления,

вызываемые разнообразными случайностями? Я знаю людей, которые придают

огромное значение этой статье. Они говорят: "Пройдет несколько лет, забудется

дело Кронеберга, забудется все, что писалось и говорилось по этому делу, все

фразистые фельетоны, все слащаво гуманные речи, одна только эта статья

никогда не утратит своего значения и будет служить живым укором и обществу, и

адвокатуре, и всем нам". Да, по-моему, каждое произведение человека, в которое

он вложил частичку своей души, - бессмертно, и вдруг мы лишились бы этой

статьи из-за того, что "места займет много, будет не разнообразно, мало статей!".

Ведь вы сами творец вашего "Дневника", кто же имеет какое бы то ни было право

требовать от вас во что бы то ни стало известных рубрик, да и у кого в обществе

сложился взгляд: "чем должен быть "Дневник писателя"?" Когда я в первый раз

прочла объявление о "Дневнике", я никак не могла представить себе, что именно

это будет: раздумье ли ваше о прошлом и настоящем, анализ ли текущих

взглядов, направлений, событий, биография ли вашей собственной жизни или

вымышленного лица - писателя.

Я уверена была только, зная вас по всем вашим другим произведениям,

что это будет умно, тепло, интересно, искренне, и радовалась этой счастливой

мысли писать "Дневник".

Когда получен был первый номер, мне показалось, что именно таким он и

должен быть и другим быть не может, - одним словом, "солнцем без пятен".

Впрочем, вы, вероятно, отнесете это к моему дару "одно хорошее видеть". Но об

этом после, а теперь еще о "Дневнике". С величайшим интересом прочла я о цели, во имя которой вы взялись за него, и заблаговременно предвкушаю мысленно

наслаждение от будущего длинного романа. В памяти еще живы впечатления

"Подростка" - "Пансион Тушара" {9}, "Смерть Оли" {10} и других

художественных сцен, которые мне также приходилось читать громко в обществе.

Одно меня смущает за вас, - это обязательность срока (я говорю о "Дневнике"): мне кажется, это должно быть крайне неприятно и обременительно; но если это

неприятно, зато как хорошо то, что "Дневник писателя" является делом вполне

самостоятельным, независимым. Извольте подделываться под тенденции какой-

нибудь редакции и иметь их в виду, принимаясь писать (это своего рода цензура), а тут сам себе господин, - превосходно.

197

Почему доктора посылают вас в Ессентуки, а не в Крым? У нас, в

Харькове, есть превосходный доктор, Франковский, - это человек идеально

честный, правдивый, много учившийся, много читавший, много видевший, долго

живший. Он бывал везде: - и за границей, и на Кавказе, и в Крыму - и находит, что ничто не может сравняться полезностью с приморским воздухом, морскими

купаньями и виноградным лечением для каждого организма, чем бы он ни

страдал. Между тем в Ессентуках страшная сырость, грязь, отсутствие каких бы

то ни было удобств к жизни. <...>

Что же касается до моего дара - "одно хорошее видеть", то это не совсем

так: у меня всегда крайности - или одно хорошее, или одно дурное. <...> Так и

относительно людей - или люблю безгранично, или терпеть не могу. Мать у меня

была молдаванка - дочь, нет, внучка, господаря Молдавии - Гика, сделавшая

mesalliance {неравный брак (франц.).}, женщина холерического темперамента, и

вот я, опять член случайного семейства {11}, "Подросток", унаследовала все ее

отрицательные качества: порывистость, нетерпимость, вспыльчивость, нервность, впечатлительность - все то, что мешает человеку спокойно и беспристрастно

смотреть на мир божий. И понимаю, что это дурно, да не умею переделаться.

Глубоко уважающая вас

X. Алчевская.

19 апреля 1876 года.

Обменявшись этими письмами, я решилась ехать в Петербург.

Недавно, пересматривая свои дневники, я нашла следующее описание

встречи моей с Достоевским:

"20 мая 1876 года,

Петербург.

Вчера мы приехали в Петербург. Цель моей поездки была - свидание с

Достоевским. Мысль не застать его в Петербурге так мучительно преследовала

меня, что я совсем расстроила себе нервы, и стоило мне подумать об этой встрече, я тотчас же начинала плакать. Устраивать свидание в таком виде я считала

невозможным, чувствуя, что, как только увижу его, расплачусь, и я не позволила

себе писать к нему вчера. Заснувши тем крепким сном, каким люди засыпают в

уютной постели после дорожных коек, железнодорожной неурядицы, требования

билетов среди ночи и проч. и проч., я проснулась отдохнувшая, успокоившаяся и

веселая. Несмотря на это, однако, когда посыльный пришел с ответом на мою

записку к Достоевскому, у меня забилось сердце. Было двенадцать часов дня.

"Почивают, - докладывал мне между тем посыльный, - встанут в три часа, тогда

им отдадут". <...>

198

В 5 1/2 мы сели обедать за табльдот. <...> После супа мальчик-швейцар

подошел поспешно к нашему столу и сказал вполголоса: "Господин Достоевский

вас спрашивает".

С быстротою молнии бросилась я из столовой, не сказавши собеседникам

ни слова, опрометью взлетела по лестнице и очутилась у дверей своего номера

лицом к лицу с Достоевским. Передо мною стоял человек небольшого роста,

худой, небрежно одетый. Я не назвала бы его стариком: ни лысины, ни седины, обычных примет старости, не замечалось; трудно было бы даже определить,

сколько именно ему лет; зато, глядя на это страдальческое лицо, на впалые, небольшие, потухшие глаза, на резкие, точно имеющие каждая свою биографию, морщины, с уверенностью можно было сказать, что этот человек много думал, много страдал, много перенес. Казалось даже, что жизнь почти потухла в этом