победить себя, проглотить желчь, но тогда обыкновенно он делался сумрачным, умолкал, был не в духе.
И в сущности, все это было пустяками; и все выходки его, про которые
кричали, были сущими невинными пустяками. Их считали нахальными, потому
что смотрели на него с каким-то подобострастием, не как на равного, не как на
обыкновенного человека, а как на высшего и необыкновенного.
Чем больше я думаю о Достоевском, тем больше убеждаюсь, что значение
его среди современников вовсе не в литературном его таланте, а в учительстве.
Как сравнить его, как романиста, с Тургеневым? Читать Тургенева -
наслаждение, читать Достоевского - труд, и труд тяжелый, раздражающий. Читая
Достоевского, вы чувствуете себя точно прямо с утомительной дороги попавшим
вдруг в незнакомую комнату, к незнакомым людям. Все эти люди толкутся вокруг
вас, говорят, двигаются, рассказывают самые удивительные вещи, совершают при
вас самые неожиданные действия. Слух ваш, зрение напряжены в высшей
степени, но не глядеть и не слушать невозможно. До каждого из них вам есть
дело, оторваться от них вы не в силах. Но они все тут разом, каждый со своим
делом; вы силитесь понять, что тут происходит, силитесь присмотреться,
отличить одного от другого людей этих, и если при неимоверных усилиях
поймаете, что каждый делает и говорит, то зачем они все тут столклись, как
попали в эту сутолоку, никогда не поймете; и хоть голова осилит и поймет суть в
конце концов, то чувства все-таки изнемогут.
А читая Тургенева (даже "Дым", но, конечно, не "Новь"), точно пьешь
живую воду. А между тем в этой сутолоке романов Достоевского разбросаны
такие перлы, какие и не снились Тургеневу. И вот чем велик Достоевский!
Только эти перлы должны быть отнесены не к его призванию романиста, а
к призванию учителя. Они разбросаны еще больше в "Дневнике писателя", разбросаны по его письмам; не тем письмам, что писал он Майкову, Пирогову и
бар. Врангелю, а тем, которые он писал к разным неизвестным, алчущим и
жаждущим правды людям {24}.
Его называют психологом. Да, он был психолог. Но, чтобы быть таким
психологом, не надо быть великим писателем, а надо уметь подходить к душе
ближнего, надо самому иметь душу добрую, простую, глубокую и не умеющую
презирать.
216
Надо иметь не гордую душу, а мягкую, склоняющуюся, которая может
нагнуться, умалиться и пройти в душу ближнего; а там уже видно, чем больна эта
душа и чего ей нужно, можно понять ее. Вот его психология и психиатрия, и это к
писательству не относится, хотя он умеет об этом писать. Лучше сказать, к
таланту романиста не относится.
Что говорят о его Пушкинской речи! Его глава в "Дневнике писателя" о
Некрасове разве не перл? {25} Кто из поклонников и панегиристов Некрасова
сказал о нем то, что сказал о нем Достоевский? И сказал не превознося его, не
хваля, не выставляя его добродетель и умаляя пороки.
Приведу несколько анекдотов в подтверждение вышесказанного.
Раз, во время нашего обеда, значит, часу в шестом, раздался звонок, и
явился Достоевский. Он никогда не приходил в этот час, и все удивились. Я
вышла к нему. "Я, говорит, гулял и зашел к вам на минутку посмотреть, что вы
делаете". А погода была адская, настоящая ноябрьская. Сели, заговорили о том о
сем, вдруг он спрашивает: "Скажите, за что меня Покровский не любит, он даже
кричит на меня". - "Да что с вами, говорю, Покровский вас не любит? Покровский
кричит? Да Покровский один из самых искренних и горячих поклонников ваших".
- "Он сейчас был у меня, - перебил меня Достоевский, - и что я ни скажу, он все
перечит, все не так. Нет, он меня за что-то не любит". - "Удивляюсь, говорю, как
вы, при вашей проницательности, не видите Покровского! Ведь лучше, добрее, честнее и умнее человека трудно найти, и вас он почти боготворит. Если бы вы
знали, как он вас понимает, как глубоко чтит. Ваши произведения для него выше
всего; Пушкин и вы - вот его кумиры. Солгите вы - он вам поверит; напишите
чепуху - он сломает себе голову, доискиваясь в ней глубокого смысла. Нет, тут
что-то не так, вы в чем-то ошибаетесь". - "Ну да, ну да", - перебил он меня
вторично и замолк, опустив голову. Потом поднял ее. "Вы, говорит, обедаете, я
вам помешал, пожалуйста". И ушел. При первом же свидании с Покровским
спрашиваю его: "Как это ты кричал на Достоевского?" - "Я, говорит, кричал?!
Неужели он это сказал тебе? Жаловался на меня?" - "Жаловался". - "Ишь ведь...
Эзоп!" - хотел Покровский, верно, сказать и не договорил. Так он обыкновенно
бранил простых смертных, которых любит, но своего кумира заочно так назвать
не мог и продолжал: "Ведь поверишь мне, если я скажу, что было как раз
обратное и что не я, а он на меня кричал, только Достоевскому мог я позволить
такое обращение со мной". Конечно, я поверила от всей души, слишком я знала
Покровского, да и Достоевского знала. Не Покровский ли и меня научил
поклоняться Достоевскому, так сказать, открыл мне его, и в его произведениях
открывал такие горизонты, которые без него были бы для меня совершенно
недоступными? Не ради ли него я возобновила и знакомство с Достоевским? И он
повторил мне весь свой разговор с ним и не мог прийти в себя от удивления, как
сам он нагрубил и в самую адскую погоду и в самый неурочный час пошел,
вернее сказать забежал вперед, чтобы себя оправдать, но перед кем же и для чего?
Мы оба ведь его любили и простили бы ему и не то еще. Но он чувствовал себя
виноватым.
Ну, разве эта выходка, - не то, что он Покровского оборвал, а то, что
забежал ко мне, торопясь опередить со своей жалобой Покровского, - была
217
выходка человека нахального и самомнящего, а не выходка невыдержанного
ребенка? И к кому поторопился забежать? Ко мне! Эка важная я птица! И того в
своей торопливости не размыслил, что так я и поверю, что Покровский на него
кричал, а не он на него.
А вот другая история. У сестры Маши родился ребенок, и в одну из наших
суббот говорили об этом только что совершившемся событии. Достоевский
молчал, сидя, по обыкновению, возле меня. Вдруг я вижу, что губы его заиграли, а глаза виновато на меня смотрят. Я сейчас догадалась, что подкатился шарик.
Хотел его проглотить наш странный дедка, да, видно, не мог. "Это у вдовы-то
родился ребенок?" - тихо спросил он и виновато улыбнулся. "У нее, говорю, и
видите: она ходит по комнате, а другая сестра моя, не вдова, лежит в постели, и
рядом с нею ребеночек", - говорю и смеюсь. Он видит, что сошло благополучно: и
себя удовлетворил, и меня не рассердил и не обидел, - и тоже засмеялся, уже не
виновато, а весело.
Эта выходка вот что значила. За несколько дней перед тем он поссорился
с Олей. Был литературный вечер в одной из женских гимназий. Достоевский на
нем читал, а я с Олей разливали чай для действующих лиц. Надо сказать, что
насчет чая Достоевский был так капризен, что сама Анна Григорьевна не могла на
него угодить и отступилась наконец от делания для него чая: дома он всегда
наливал его себе сам; на этом же литературном вечере пришлось - Оле. Раз шесть
он возвращал ей стакан, то долей, то отлей, то слишком много сахару, то слишком
мало, то слабо, то крепко. Оля и скажи: "Какой вы капризный! Анна Григорьевна