Чтобы лишний раз не трепать и без того ветхую реликвию, Николас оригинал письма доставать не стал, вынул приложенную распечатку.
Милостивый государь Федор Тимофеевич!
Не велите казнить, велите слово молвить. Не дам я Вам обещанной уголовной повести, ибо ее больше нет, да и Бог с нею совсем. Я честно, хоть и проклиная все на свете, писал ее в Висбадене, в тягчайшие дни моей жизни, иной раз без свечей, пользуясь единственно слабым отсветом уличного фонаря.
Дописывал и здесь, в Петербурге. Сочинение уже почти было докончено, оставалось не более странички[3], но тут вышла оказия, при нынешних моих обстоятельствах, увы, слишком ожиданная. Явился квартальный по иску треклятого стряпчего Бочарова, коего под именем Чебарова я с большим наслаждением предал в своей повести лютейшей смерти. С полицейским был и судебный исполнитель, долженствовавший описать мое движимое и недвижимое имущество. Ни первым, тем паче вторым не обладаю, да и вся обстановка хозяйская, посему за неимением лучшего судейский забрал бумаги, что лежали у меня на столе, безо всякого разбора. В том числе унесли в квартал и повесть Вашу. Я, конечно, бранился и протестовал, но в глубине души рад.
Дрянь было сочинение. Пускай оно сгинет навек в полицейском чулане. Даже пытаться не буду ее вернуть, не просите. Бог и даже черт с нею, с уголовной повестью, гори она огнем. Вот именно, буду считать, что она сгорела, улетела дымом в трубу. А чтобы Вы на меня не гневались и не расстраивались, я Вас теперь же обрадую. Решил я написать роман с теми же героями, да не пустяк, а настоящую вещь, с характерами, с глубокими чувствами и, главное, с идеей. Давно уже подступался к роману этому то с одной стороны, то с другой, да всё не складывалось. Стучался ко мне роман, стучался, а я по неспособности своей не мог догадаться, как ему дверь открыть. И вдруг – получилось, открылась дверь, и голос зазвучал, так что только поспевай записывать. Я уж и начало набросал, а тут квартальный надзиратель. Если чего и жалко, то лишь этого зачина, написанного прямо на последнем листе Вашей повестушки. Ну да ничего, я каждое слово запомнил и уже на чистую бумагу перенес.
С поденщиной покончено, благодарение Господу и квартальному надзирателю. Ежели пожелаете, свой новый роман о тяжком преступлении и суровом наказании передам Вам с зачетом присланных 175 талеров. А коли не захотите, я Вам задаток тотчас верну. У меня скоро деньги будут, через три дни должен получить от г. Краевского[4].
Не сердитесь,
С повинною головою
Этот последний документ Фандорин дочитывал, когда Аркадий Сергеевич уже вернулся в кабинет. Встал за креслом, подглядывал через плечо.
– Ознакомились? Итак, господин Стелловский, сам будучи изрядным жуликом, решил, что Федор Михайлович ему наврал: талеры проиграл на рулетке, а уголовную повесть писать и не подумал. Но Морозов, профессиональный исследователь биографии Достоевского, отлично знал, что такое вранье не в привычках Федора Михайловича. Наткнувшись в архиве Стелловского на эту переписку, Морозов весь затрясся. У него появилась Великая Цель: найти изъятую полицией повесть. Вдруг она лежит себе где-нибудь в запаснике, несмотря на все революции и блокады?
Совершенно очевидно, что «уголовную повесть» никто не обнаружил, иначе о ней бы знали. Где искать, Филипп Борисович, в общем, себе представлял. Все бумаги полиции поступили на хранение в городской исторический архив Петрограда. Он благополучно существует до сих пор. Что же сделал наш Морозов? Уволился из своего НИИ и перевелся на работу в Питер. Зарплата, как вы понимаете, копеечная, плюс надо было комнатенку снимать, да на выходные в Москву ездить. Распродал всё что можно, потратил все сбережения, с женой чуть не до развода дошло, но Филиппа Борисовича всё это остановить уже не могло – закусил удила.
В этом месте рассказа Николас кивнул – ему был очень хорошо знаком азарт историка, учуявшего безошибочный аромат открытия. А тут открытие не рядовое – неизвестная повесть самого Достоевского!
Аркадий Сергеевич продолжил:
– Когда удавалось выкроить время, Морозов рылся в неразобранных фондах петроградского градоначальства, так называемой «россыпи», которой никто никогда не занимался. Руки не доходили, да и мало там интересного для исследователей, один канцелярский мусор. Датировку Филипп Борисович знал – октябрь 1865 года. Осенью 1915 года, за истечением установленного срока хранения, эту документацию должны были сжечь, но он надеялся на военную неразбериху. Многих сотрудников архива наверняка мобилизовали воевать с германцами, вряд ли у начальства была возможность скрупулезно соблюдать должностные инструкции. И что вы думаете?