Выбрать главу

Демократия, в его глазах, представляла собой скопление элементов слишком разнородных, слишком беспокойных, слишком буйных, чтобы быть ему симпатичной. Уже за два десятка лет до того обострение социальных вопросов стали сравнивать с новым нашествием варваров. Шопена особенно и тягостно поражало то, что в этом сходстве было самым страшным. Он опасался, что от новых гуннов под водительством Аттилы[122] не спасется Рим, а значит, и вся Европа. Он опасался, что от их разрушений и опустошений не уцелеет христианская цивилизация, ставшая цивилизацией Европы. Он опасался, что от разрухи пострадает искусство, его памятники, обычаи, словом, возможность жизни изящной, привольной, утонченной, воспетой некогда Горацием,[123] которую неминуемо убивает грубое насилие аграрного закона, который дает смерть, будучи не в состоянии добиться равенства и братства.[124]Он издали следил за событиями и предсказывал много неожиданного для наиболее осведомленных, с прозорливостью, какой вначале нельзя было у него предполагать. Он не развивал отдельных замечаний подобного рода. Его краткие суждения привлекали внимание позднее, когда они оправдывались фактами.

В одном лишь случае Шопен прерывал свое преднамеренное молчание и обычный нейтралитет. Он нарушал свою сдержанность в вопросах искусства, по которым он никогда ни при каких обстоятельствах не отказывался изложить полностью свое суждение, отстаивая свое влияние и свои убеждения. В этом сказывалось молчаливое признание за собой авторитета большого художника, принадлежавшего ему в этих вопросах, как он чувствовал, по праву. При всей компетентности этих суждений, он облекал их в форму, не оставляющую никаких сомнений. В течение ряда лет он вкладывал весь свой пыл в свои защитительные речи; они касались войны романтиков с классиками, которая велась с большим воодушевлением с той и другой стороны. Он открыто становился в ряды первых, написав все-таки на своем знамени имя Моцарта. Так как он держался больше сути вещей, чем слов и имен, ему достаточно было найти у бессмертного автора Реквиема, симфонии, получившей имя Юпитера, и т. д. принципы, зародыши, первоисточники всех вольностей, какими он сам пользовался в изобилии (по мнению некоторых – в чрезмерном изобилии), чтобы признать его одним из первых, открывших перед музыкой неведомые горизонты: те горизонты, какие он так любил исследовать, где сделал он столько открытий, обогативших старый мир новым миром.

В 1832 году, вскоре после прибытия Шопена в Париж, в музыке и литературе стала формироваться новая школа и выявились молодые таланты, с шумом сбросившие ярмо старых формул. Едва только улеглось политическое возбуждение первых годов июльской революции, как оно перенеслось во всей своей живости в область литературы и искусства и завладело всеобщим вниманием и интересом. В порядок дня встал романтизм, и начались ожесточенные сражения за и против. Не могло быть никакого перемирия между теми, кто не допускал никакой возможности писать иначе, чем писали до сих пор, и теми, кто требовал для художника полной свободы выбора формы, согласной с его чувством, кто полагал, что при тесной связи между законом формы и выражением чувства всякая особенная манера чувствования непременно влечет свою особенную манеру его выражения. Одни признавали существование постоянной, совершенной формы, воплощающей абсолютную красоту, и с этой предустановленной точки зрения судили всякое новое произведение. Утверждая, что великие мастера достигли последних пределов искусства и высшего совершенства, они предоставляли всем последующим художникам единственную надежду в большей или меньшей мере приблизиться к ним посредством подражания. Они даже лишали их надежды сравняться с ними, так как совершенство последователя никогда не может подняться до заслуг изобретателя. – Другие отрицали, что прекрасное может иметь постоянную и абсолютную форму; разные стили, раскрывающиеся в истории искусства, они сравнивали с шатрами, раскинутыми по пути идеала: кратковременные стоянки, которыми гений пользуется временно, ближайшие его наследники должны использовать до укромнейшего уголка, но его законным потомкам следует выйти за их пределы. – Одни хотели заключить в одинаковые симметрические рамки настроения самых несходных эпох и натур. Другие требовали для каждой из них свободы созидания своего языка, своей манеры выражения, принимая только такие правила, которые вытекают из непосредственных, адекватных взаимоотношений чувства и формы.

Своими ясновидящими глазами Шопен мог заметить, что существующими образцами, как бы изумительны они ни были, не исчерпываются ни чувства, которым искусство дает преображенную жизнь, ни формы, которые оно может использовать. Шопену мало было совершенства формы, он искал его постольку лишь, поскольку ее безупречное совершенство неотделимо от полного выявления чувства, прекрасно знал, что чувство уродуется, коль скоро недоделанная форма как бы перехватывает его сияние темным покрывалом. Он подчинял, таким образом, работу ремесла поэтическому вдохновению, поручая терпению гения представить себе форму, способную удовлетворить требования чувства. Своих противников – классиков он упрекал в том, что они подвергают вдохновение муке на прокрустовом ложе, раз отрицают невозможность выразить иные чувствования в заранее определенных формах. Он винил их в том, что они заранее отнимают от искусства все произведения, которые попытались бы обогатить его новыми чувствами, облеченными в свои новые формы, почерпаемые в развитии – всегда прогрессивном – человеческого разума, средств распространения мысли, материальных ресурсов искусства.

Шопен не допускал желания придавить греческий фронтон готической башней или нарушить чистоту и строгость итальянской архитектуры роскошной фантастикой мавританского зодчества, так же как не хотел, чтобы стройная пальма росла на месте его изящных березок или тропическую агаву сменила бы северная лиственница. Он утверждал, что можно наслаждаться в один и тот же день «Улиссом» Фидия и «Мыслителем» Микеланджело, «Таинством» Пуссена и «Баркой Данта» Делакруа, «Импропериями» Палестрины и «Царицей Маб» Берлиоза.[125] Он требовал права на существование для всего, что прекрасно, восхищаясь богатством и разнообразием не меньше, чем законченностью и единством. Равным образом он искал у Софокла и Шекспира, у Гомера и Фирдоуси, у Расина[126] и Гёте лишь доказательства правомерности красоты их формы и высоты их мысли, соразмерных, как высота водомета, переливающегося цветами радуги, соразмерна глубине источника.

Те, кто видел, как пламя таланта незаметно пожирает источенные червями старые строения, присоединялись к музыкальной школе, самым одаренным, отважным, дерзновенным представителем которой был Берлиоз. Шопен всецело примкнул к ней и был одним из тех, кто наиболее настойчиво стремился освободиться от ига рабских правил общепринятого стиля и вместе с тем отказывался от шарлатанских приемов, заменявших старые заблуждения новыми, более досадными, так как экстравагантность больше раздражает и более невыносима, чем монотонность. Ему не нравились ноктюрны Фильда,[127] сонаты Дуссека,[128] шумная виртуозность и декоративная экспрессия Калькбреннера;[129] ему не по душе была цветистость и некоторая жеманность одних и буйная растрепанность других.

В течение нескольких лет, когда романтизмом велась эта своего рода кампания и появились первые его опыты, отмеченные высоким мастерством, Шопен оставался неизменно верен своим симпатиям и антипатиям. Он не давал ни малейших поблажек тем, кто, по его мнению, не двигался вперед, кто не доказывал своей бескорыстной преданности прогрессу, кто имел поползновение эксплуатировать искусство в пользу ремесла, кто искал внешних эффектов, хотел добиться внезапных успехов, основанных на изумлении аудитории. С одной стороны, он порывал связи с людьми, внушавшими ему раньше уважение, лишь только чувствовал, что они его стесняют и удерживают у берега обветшалыми канатами. С другой стороны, он упорно отказывался завязать сношения с молодыми артистами, успех которых, на его взгляд преувеличенный, намного превышал их достижения. Он не воздавал ни малейшей похвалы тому, чего не мог признать подлинным завоеванием для искусства, серьезной задачей для художника.

вернуться

122

Аттила (? – 453) – грозный вождь гуннов.

вернуться

123

Гораций (65 – 8 до в. э.) – римский поэт.

вернуться

124

Лист ссылается на лозунг французской революции 1789 года: «свобода, равенство и братство».

вернуться

125

Сопоставление Листом произведений скульптуры, живописи и музыки разных веков, стилей и жанров показывает широту восприятия Шопена (и самого Листа). Импроперии – особые церковные песнопения, исполняемые на «святой неделе». Они сочинены итальянским композитором Палестриной (1524–1594) для хора без сопровождения. Той же задаче в области литературных интересов немного дальше служит перечисление имен великих мировых поэтов. Обращает на себя внимание вторичное упоминание в книге имени Фирдоуси – «персидского Гомера», как назвал Лист выше великого таджикского поэта, писавшего на иранском языке.

вернуться

126

Расин, Жан Батист (1639–1699) – французский писатель и драматург.

вернуться

127

Фильд, Джон (1782–1837) – пианист и композитор, родом ирландец, долгое время живший в России; известен своими ноктюрнами для фортепиано.

вернуться

128

Дуссек (правильнее Дусик), Ян (1760–1812) – чешский пианист и композитор.

вернуться

129

Калькбреннер, Фридрих (1788–1849) – пианист И педагог; жил в Париже. Шопен высоко ценил способности Калькбреннера, его «чарующее туше, неслыханную ровность и мастерство в каждой ноте» (письмо к Войцеховскому от 12 декабря 1831 г.).