Кстати, следует отметить факт, весьма важный для понимания социального облика народов. Природные условия порождают обычаи и навыки, присущие именно этим условиям, и везде, где они встречаются, наблюдаются сходные средства приспособления к ним, изобретенные различными нациями. Этим объясняется, почему лук и стрелы мы встречаем у всех диких народов, независимо от их расы, происхождения, географического положения их стран. Когда в «Последнем из Могикан»[92] Купера я прочитал, что Соколиный Глаз и Ункас[93] потеряли след мингов[94] в ручье, я сказал себе: «Они сделают запруду». Когда в «Прерии»[95] траппер[96] колеблется, не зная, что предпринять против угрожающего им огня, аргентинец предложил бы то же самое, что в конце концов предпринимает сам траппер, а именно очистить место, а затем пустить пал, чтобы пепел не дал огню распространиться дальше. Так поступают в пампе все, спасаясь от пожаров. Когда беглецам в «Прерии» преграждает путь река и Купер описывает таинственные манипуляции пауни[97] со шкурой буйвола, я отметил про себя: «Он собирается соорудить плот, жаль лишь, что не женщина толкает его, ведь у нас именно женщины, зажав в зубах лассо, тянут его за собой, вплавь пересекая реку». Голову буйвола зажаривают в прерии тем же способом, как у нас крестят огнем коровью голову или же седло теленка. В общем, тысячи других совпадений — их я опускаю — доказывают ту истину, что одинаковые природные условия порождают одинаковые навыки, способы и средства. И нет иной причины тому, что нравы и обычаи, которые мы встречаем у Фенимора Купера, кажутся заимствованными у жителей пампы; потому-то в пастушеских обычаях Америки мы обнаруживаем сходство с арабами и замечаем его в одежде, в суровом облике и в гостеприимстве жителей пампы.
Таким образом, природные условия страны и неповторимые обычаи, ими порождаемые, служат источником поэзии. Ведь чтобы пробудилась поэзия (ибо поэзия, подобно религиозному чувству, есть свойство человеческого духа), необходимо созерцание прекрасного, ощущение грозной власти бесконечного пространства, беспредельности, ибо только там, где кончается осязаемое и обыкновенное, начинается игра воображения, идеальный мир. И вот теперь я хочу задать вопрос: что пробуждается в душе жителя Аргентинской Республики, когда он обратит свой взор к горизонту и видит... и ничего не видит, ибо чем дольше всматривается он вдаль, углубляясь в созерцание неясных, бескрайних, подернутых дымкой просторов, тем более далеким кажется ему горизонт, тем больше он завораживает и приводит в замешательство, повергает в сомнение. Где пределы того мира, который напрасно пытается постичь аргентинец? Этого он не знает! Что находится там, дальше, за горизонтом? Одиночество, опасность, дикари, смерть! И это уже поэзия! Человек, действующий на подобной необъятной сцене, чувствует приступы страха, его одолевают неясные фантастические видения и грезы, не дающие ему покоя и днем.
Из всего этого следует, что аргентинский народ по своему характеру, по своей природе склонен к поэзии[98]. Да и как ему не быть таким, когда вдруг ясным тихим вечером неизвестно откуда надвигается мрачная черная туча, затягивает все небо, и не успевают люди перекинуться парой слов, как раскат грома возвещает начало грозы, от которой путник цепенеет и в страхе сдерживает дыхание, боясь стать жертвой одной из двух тысяч молний, сверкающих вокруг него! Свет сменяется тьмой: на каждом шагу подстерегает смерть, грозная, неодолимая сила заставляет в этот миг человека обратить свой взор внутрь себя и почувствовать свою ничтожность перед лицом разъяренной стихии — словом, ощутить присутствие Бога в ужасающем величии его деяний. Каких еще красок недостает на палитре фантазии? Сонмище туч, погружающих день во мрак, дрожащее бледное зарево света, вырывающее на мгновение пространство из тьмы и обнажающее бесконечные просторы пампы, которые вдруг рассекают стрелы молний, — сколько мощи во всем этом! Какая величественная картина! Эти образы будто специально созданы для того, чтобы быть запечатленными. А когда буря утихнет, гаучо долго еще погружен в задумчивость, он серьезен и печален, и чередование света и мрака все еще словно стоит перед его взором, подобно тому, как, посмотрев на солнце, мы потом долго видим его диск.
92
Роман Д. Ф. Купера (1826), второй роман эпопеи из пяти книг, рассказывающей о колонизации Северной Америки, о гибели родового уклада индейцев в результате хищнического наступления капиталистической «цивилизации».
93
Соколиный Глаз, или Кожаный чулок, — герой романов Д. Ф. Купера Натти (Натаниэл) Бампо; Ункас — индеец из романов Купера, «последний из могикан», принадлежал к роду могиканских вождей Ункасов.
98
Этот фрагмент является источником важных идейно-художественных мотивов и образов аргентинской литературы, начиная с «Мартина Фьерро» Хосе Эрнандеса, который, полемизируя с Сармьенто, в то же время, несомненно, усваивает те образы аргентинской пампы и жизни гаучо, которые были созданы Сармьенто. Созерцательность, неуверенность, влекущие за собой выжидательную и оборонительную по отношению к внешним обстоятельствам позицию, — все это станет важными элементами философии «аргентинской сущности», на формирование которой, восприняв образы Сармьенто и Эрнандеса, существенное влияние окажет Хосе Ортега-и-Гассет, автор ряда философских очерков, посвященных Аргентине. Эти темы получат дальнейшую интерпретацию у Э. Мальеа, Э. Мартинеса Эстрады, X. Л. Борхеса, Э. Сабато, которые свяжут типичную для аргентинца «оборонительную позицию» с новыми обстоятельствами неуверенного существования в буржуазной Аргентине в условиях распада традиционного этноса и массовой европейской иммиграции. Идея Сармьенто о том, что неуверенность и созерцательность влекут за собой склонность к рефлексии и к сверхреальной, фантастической интерпретации жизненных коллизий, оказывается также истоком представлений о том, почему в аргентинской (и уругвайской) литературе XX в. столь существенное место заняла фантастическая и метафизическая тематика, отличающаяся от фантастики фольклорно-мифологического типа, характерного для мексиканской, колумбийской и других литератур континента.