Выбрать главу

Интересны новаторские находки Маяковского, до сих пор не оцененные в фантастике. Прежде всего он нашел оригинальный путь решения одной из труднейших задач фантастики — «овеществления», то есть превращения в чувственную реальность, в зримый образ абстрактного понятия «тенденция развития общества». Занимаясь по преимуществу тенденциями, фантастика зачастую только иллюстрирует их. Присыпкин — живой, до ужаса живой и живучий мещанин, и его случайное воскрешение дает возможность увидеть «тенденции омещанивания» в чистом, удобном для исследования виде — в стерильной (для мещанства) лаборатории будущего. По существу, Маяковский здесь «остраннет» явление, то есть моделирует его в иных, непривычных условиях, рассматривает под новым углом зрения, позволяющим взглянуть на него свежим, не утомленным привычкой взглядом.

Маяковский показывает и образец решения «проблемы человека» в фантастике. Его Присыпкин не экскурсант, разглядывающий мир будущего; нет, это законченное эгоистическое «я», нехитрую механику которого раскрывает пьеса. И это исследование сегодняшнего человека через сопоставление его с будущим тоже очень интересный и оригинальный прием; ведь в подавляющем большинстве случаев схема классической фантастики («встреча с Неведомым») исчерпывается тем, что будущее познается через сопоставление его с сегодняшним человеком.

«Баня» атакует бюрократизм с тех же позиций-требований завтрашнего дня. Заметим, как блестяще выбрал Маяковский направления главных ударов — угроза мещанства и угроза обюрокрачивания государственного аппарата; пройдут десятилетия, и только тогда фантасты схватятся за перья и сделают обличение именно этих тенденций (правда, уже в изменившемся виде) главной темой своего творчества.

В «Клопе» настоящее и будущее были разделены; в «Бане» они просвечивают друг сквозь друга, как реальная обстановка — сквозь Фосфорическую женщину. Фантастика в «Бане» несет иную нагрузку; это прием, позволяющий непрерывно контролировать происходящее по нормам будущего. Противостоящие силы — фантастически гротескный Главначпупс и фантастически романтическая Машина времени — условные формы воплощения не олицетворенных в реальности и враждебных сил: потока времени и плотины казенного равнодушия, преступной бюрократической системы, пытающейся остановить время, или, перефразируя Оптимистенко, удержаться за место и удержать место на месте. Посланец будущего позволяет «взглянуть со стороны» на настоящее, увидеть эти подспудные тенденции, понять величие «малых дел» настоящего.

Фантастические пьесы Маяковского, конечно, далеки от психологизма Ал. Толстого; это лежит вне их творческой установки. Они ближе к современной фантастике с ее «мысленным экспериментированием», ставящим героев или мир в необычные условия. «Аэлиту» или «Гиперболоид» никто не назовет иначе, как фантастическими произведениями; однако, сопоставляя их с пьесами Маяковского, можно заметить, что, пожалуй, книги Толстого по внутренней схеме ближе к традиционному реалистическому ряду, чем «Клоп» или «Баня».

Пьесы Маяковского — и в этом их главное, новаторское, но в те годы не замеченное значение — это прежде всего типичные «мысленные эксперименты», и в этом плане сравнивать их можно, например, с «Возвращением со звезд» Ст. Лема, «Операцией Вега» Ф.Дюрренматта или «Попыткой к бегству» А. и Б.Стругацких.

Книги Алексея Толстого и Александра Беляева, пьесы Владимира Маяковского — наиболее крупные, новаторские произведения советской фантастики 20-х годов. Но как было показано выше, они не исчерпывают всего многообразия имен, направлений, которые в совокупности образовали фундамент нашей фантастики в первое десятилетие ее существования.

Деятельность «крупных» шла на фоне сложного и противоречивого развития фантастической литературы, которое мы пытались изобразить.

Таким образом, 20-е годы были очень важным этапом в становлении советской фантастики. В это время сложились некоторые устойчивые признаки ее. Это прежде всего значительно более тесная, чем в американской science fiction, связь с действительностью, с настоящим. И стремление выразить свое ощущение связанности научного развития с общественным, показать социальное значение научного открытия. И постепенно складывавшийся гуманистический идеал, воодушевлявший фантастику и в ее попытках заглянуть в будущее и при критике буржуазного строя. Зарождается стремление к научности самой фантастики. Появляются многочисленные варианты некоторых устойчивых тем; зарождаются жанры внутри самой фантастики.

Кое-что оттесняется временем. Романтическое ощущение глобальности событий, подвижности, изменчивости действительности, чувство истории, присущее очень несовершенным еще романам начала десятилетия, исчезает в фантастике конца этого периода; угасает и утопический жанр; ослабевают уэллсовские традиции сочетания научного, социального с историческим и психологическим. Уже не внутреннее движение истории, а ее внешний, причудливый, прихотливый облик отображается фантастикой, вернее, частью ее, становится темой памфлета и гротеска. Основная масса фантастики к концу десятилетия все более тяготеет к показу научно-технического прогресса вне связи с отдаленной исторической перспективой, к показу осуществимого и близкого будущего.

Это тяготение вполне понятно психологически. Романтика «последнего» революционного натиска на твердыни капитала к концу 20-х годов полностью уступила место новой идее — планомерного, организованного натиска на отсталость России, идее победоносного социалистического строительства, подкрепленного научно-техническим прогрессом.

Но вспомним еще раз, как неясны были в то время пути и перспективы этого движения, какие кипели идейные бои с его противниками! В те годы вульгаризаторы из РАППа нападали на фантастику за то, что она, дескать, отрывается от непосредственных, реальных задач, от показа близкой победы на новом пути. Между тем, не поднимаясь к будущему, отказываясь от далекого продолжения в будущее того, что только назревало в современности, фантастика неминуемо обрекала себя на скольжение по поверхности настоящего. Задачи фантастики критика тех времен сводила к популяризации знании, к просветительству; именно такой характер носили постоянные придирки к Беляеву по поводу «отрыва от науки».

В фантастике конца 20-х годов постепенно складывался новый облик «продолженной действительности» — не той, что меняется громадными революционными скачками, а той, где расцвет общества становится прямым и автоматическим следствием научно-технического прогресса и не требует сознательной деятельности людей.

Преуменьшение сложности истории, преувеличение роли науки способствовали складыванию своеобразного «рационалистического мифа» в советской фантастике на рубеже 30-х годов. Но это уже другая история, как говорится.

Говорит ли нам что-нибудь о развитии современной фантастики этот обзор советской фантастической литературы 20-х годов?

В основных особенностях ранней советской фантастики, в присущем ей обостренном чувстве историзма, в самом факте быстрого расцвета ее в первые же годы революции ощущается, на наш взгляд, одно важное обстоятельство. Фантастика порождается не только успехами науки и техники, и связь ее с этими успехами на первых порах еще чисто внешняя и слабая. Истинная причина «взрыва фантастики» — в революционных катаклизмах, потрясших действительность, показавших идущее на глазах превращение настоящего в будущее, движение истории. Именно острое ощущение того, что на наших глазах новая действительность вторгается в старую, стоит на ее пороге, — именно оно и породило советскую фантастику с ее чувством «катастрофы» на первых порах и чувством «близкого будущего» на более поздних.

Это была фантастика, рожденная революцией и тесно связанная с ее действительностью.