Выбрать главу

Дома плакать легла. Дуфуня жалел меня, гладил по голове. Лекса вернулся — тоже ко мне, воды принес, спрашивает в чем дело. А я реву не унимаюсь. Пока слезы не кончились, убивалась, а как высохли глаза, встала и сказала — прости, Лекса, ухожу я с Дуфуней, не могу больше. Холодно мне в доме, говорю, Лекса, и с тобой холодно. Захоти он меня удержать, обними ласково — осталась бы. А он не стал. Зато собраться помог, спрашивал не проводить ли до Пери, благодарил долго, что терпела его капризы. Хотел лавэ дать — я не взяла. Ничего не взяла, кроме детских вещей, связала узел и уехала с Дуфуней домой. В тесноте да не в обиде, и Радже до меня не достать. Дадо потом сказал, что убили Лексу — а я по нем даже не плакала. Вспоминаю, как старик меня не взял, как смотрел сквозь меня — и яд к горлу. А убить его Раджа убил, больше некому.

— Этот? — у Антона в руках была карточка с кричащим мужчиной и пистолетом.

— Он! — выдохнула Роза.

— Он, паскудник! — плачущим голосом подтвердила Гиля. — Дуфуня в него пошел и лицом и статью, я-то все видела, но молчала. И ведь своими руками его, гицеля, тогда к Лексе отправила. Пришел, холера матери его в глотку, платком шелковым поклонился — где, мол, Гиля, дочка твоя живет, слово у меня для неё ласковое! Чтоб его на том платке и повесили, ирода!

— Может, и повесили, — сказала Роза и утерла лицо концом платка. — О Радже десять лет как никто ничего не слышал. И хорошо. А Дуфуня лицом в отца, а душа у него другая. Добрый он парень, смышленый, честный, мать любит. Дед ему новый телефон подарил с фотокамерой, бегает теперь фоткает всех. Показать?

Пожав плечами, Антон согласился посмотреть мутные фотки в заляпанном семейном альбоме. Самое удивительное, что нюх у мальчишки бесспорно был и выражения лиц он снимал беспощадно. Значит «Лейка» попадет в хорошие руки. Отдавать камеру женщинам Антон не стал — вытащил вместе с кофром, в пакете, попросил передать Михаю, как тот вернется. Он боялся, что снова накроет страхом потери и глупой жадностью — нет, обошлось. Дожидаться старого цыгана Антон не захотел. Поблагодарил женщин за гостеприимство, пообещал заходить ещё и с облегчением захлопнул за собой дверь. По пути к электричке он почувствовал, что на душе стало легче. Если мальчишка не сын Лексы, а Роза — не жена, то и вины на нем, Антоне, особой нет. Главное, что фотографии увидели свет, не канули в лету со смертью фотографа… дурацкой смертью, чего уж там. Из-за бабы, причем даже не своей бабы. Антон задумался, нельзя ли будет впоследствии сделать выставку Лексы под его, Лексы, именем и как это со Славиком провернуть. Народу в вагоне оказалось намного больше, к тому же Антону повезло сесть у самой печки, поэтому обратный путь оказался даже приятным. Грела мысль об оставленной в ванной пленке — проявить её, распечатать и можно собирать выставку — уже свою.

На вокзале он задержался у газетных лотков полюбоваться на номер «Обозревателя» — толковый журнал, и фотографы на него мощные пашут и репортажи честные. Поснимать что ли табор, продать им свою фотоисторию? В задумчивости Антон купил духовитую арабскую шаурму, сжевал её у метро, попробовал представить контекст — яркие ковры, чумазые дети, улыбчивые старухи, белые чайки и белые голуби над развалюхами… невесту там снять можно. Чистую-чистую, в белом платье. От «Чкаловской» захотелось пройтись пешком, по перетоптанным в кашу остаткам утреннего снега, утрясти в голове сюжет будущей серии. А дома — не было.

Точнее фасад стоял, и даже мозаика кое-где проступала под копотью, а вот мансарда зияла распахнутыми выгоревшими окнами. Антон взбежал по лестнице и обнаружил полный погром в мастерской. Обе комнаты выгорели до потолка, ванна зияла остовом чугунной ванны, кухня относительно прочего уцелела, но и там царила разруха. Погибли — выгорели или пострадали от воды — картины, мольберты, книги, одежда, мебель. И фотографии. Пленки, негативы, распечатанные снимки — все до последнего. Даже утренний рулончик со снежными тропами превратился в кусочек угля. «Пропал калабуховский дом» некстати пришло в голову. До утра Антон так и просидел в кухне, на единственной уцелевшей табуретке. Он перебирал в памяти погоревшую жизнь — пропитанную солнцем утреннюю тишину мастерской, в которой работал дед, шумную компанию отцовских товарищей, молчаливую бледную маму с огромными пышно-соломенными волосами и холодными пальцами, громкие пьянки после удачных выставок, дочку соседей Лизку, с которой он в первый раз целовался, все смерти — от дедовой до отцовой. Он провожал шершавые пространства картин, мягкое дерево полок, щеголеватый залом шотландского берета, выеденное серебро чайной ложки, старые книги — по корешкам, по страницам. Тени шли чередой, исчезая в провале окна.