Выбрать главу

Жизнь била во всех ключом, спать светлыми, так и не темнеющими до конца, июньскими ночами в восемнадцать ― два­дцать лет было категорически невозможно. Вся база после отбоя пустела на глазах, рассеиваясь по окрестному лесу приглушенн­о и заговорщически гудящими группками и молчаливо растворяющимися в никуда парочками.

А Гулящая Тетрадь пухла и пухла, вмещая в себя квинтэссенцию нашей жизни, все самое из этой жизни сокровенное: легко и беззаботно перечисляемые через запятую имена друзей; с сомнением, с испугом или со смущением обозначаемые инициалы сердечных привязанностей… Но Сербор соблюдал тетрадь в строгости. Листать ее не позволялось никому. Он сам был Вершителем Дел и Судеб; Тетрадь была Выс­шей Летописью Нашего Тарусского Бытия…

А как однажды народ почему‑то вдруг потек в самоход. Прокопали лаз под забором за домиками, все пролезли, а Наташ­ка, славящаяся своими роскошными формами, застряла посередине ― ни туда и ни сюда. Уже пролезшие наружу стара­лись ее от­туда вытащить, а она ― никак. И, как назло, ― Сербор с фонариком. Подошел к тор­чащей из‑под забора «зад­ней половине крокодила», посмотрел внимательно, рас­правил своим обычным жестом огромную окладистую бороду, а по­том как рявкнет в темноту:

― Дневальный! Стул! ― Дневальный, понятное дело, быстрее ветра слетал за стулом, интересно ведь, чем все кончит­ся. Сербаринов сел на этот стул, опять рас­правил бороду, упер руки в колени. Задняя половина, нелепо–простодушно торчащ­ая из подкопа, замерла в ожидании высшего суда; шепот на противоположной сторо­не забора стих; дневальные по бо­кам от Сербора застыли в почетном карауле около трона, с кото–рого сам Сербаринов взирал на перемазанные землей джинсы и кроссовки, обессиленно уткнувшиеся в глину носками внутрь… ― Ну, здравствуй, Попа… И что же, Попа, мы бу­дем с тобой сегодня делать?.. Как бы ты сама поступи­ла на моем месте?..

А как он будил перед линейкой приходящий лишь к самому утру народ? Отвора­чивая полог палатки и видя там спящее тело, Сербор оборачивался назад, чтобы опять рявкнуть: «Дневальный!» ― но в большинстве случаев этого не требова­лось: дневальный был тут как тут и с гадливой готовностью (вспоминая самого себя в подобном положении) уже протяги­вал полное ведро колодезной воды… На линейке регулярно стоял кто‑то, «умывавшийся» весь целиком прямо в одежде…

Но даже Сербор был не всесилен. Когда сегодня я слышу академические дискус­сии про то, что «социум самопроизволь­но генерирует определенную, ё–моё, мораль­но–психологическую среду», я вынужден почтительно прекло­нить голову перед тео­ретиками отечественной педагогики. Потому что видел это сам: бабслей в Тарусе.

Являясь спонтанным проявлением первородного устремления мальчика, юноши, мужчины пошалить в жаркий день, об­ливая водой девочек, девушек и женщин, баб­слей являлся неизменным атрибутом каждой летней смены. Сербор предпри­нял было попытку ввести это стихийное буйство в рамки расписания, но потом лишь мах­нул рукой и сам периодически хо­дил мокрый насквозь, стряхивая блестящие капли с широкой бороды…

Никто не знает, как и почему, но вдруг в какой‑то из дней в воздухе возникало изве­стие: «Сегодня ― Бабслей!» И жизнь менялась. Потому что с этого момента все при­вычные социальные координаты растворялись в жарком летнем воздухе. Каждый мог выразить симпатию к каждой, окатив ее с ног до головы; студент ― преподава­тельнице, доцент или профес­сор ― студентке; слабая половина отвечала сильной тем же.

В бабслее переставали существовать табели о рангах, различия возраста и соци­ального статуса; обливались все и вся. Аккуратистки, маменькины дочки, пытались прятаться по лабораториям, но этим потом доставалось особо. Когда буйство закан­чивалось, такие пипетки–недотроги пугливо выбирались из‑за дверей на белый свет, и вот тогда‑то им и воздавалось на полную.

Также произошло и со мной в последний год, когда, после большого перерыва, я вновь вел там практику. Постарел, на­верное, потерял чутье. Бабелей я тогда почти пропустил. Писал дневник в комнате за зоологической лабораторией, а по­том вышел на крыльцо: мама дорогая, бабслей идет! Я схватил аппарат, начал снимать визжа­щих деук в купальниках и дембелей и умывальников с ведрами.

В собственной неприкосновенности я был уверен, подсознательно уповая на то, что даже тарусская удаль не посягнет на дорогую японскую оптику. Наснимал и сту­дентов, и преподавателей.