— Пан в Переорках горит.
— Где там! Ближе — вроде как в Млинищах или в Рудке.
— Поджог, видно...
Собаки воют по дворам, и уныло и страшно осенней ночью.
— Вчера горела экономия в Гуте.
— А позавчера клуню кто-то поджег...
— Сгорела, рассказывают, дотла... один пепел...
Случалось, огонь подавал весть огню. Как только займется где-нибудь небо — с другой стороны встает сейчас же красный туман и расправляет крылья. Тогда черная деревня — как остров в огненном море. Ветер иногда доносит чад, далекий набат, тревогу.
Что делается, господи боже!.. Горят всё господа, генералы, важные особы, к которым прежде и подступиться нельзя было,— и никто остановить не может...
Бродили ночью люди как тени, плакали дети, и скот отвечал им из хлевов. Огонь то подымался, то опускался, будто дышала грудь, вставал снопом, расплывался туманом, и цвели тучи на небе, будто розы.
Маланка трепетала.
— Иди спать,— сердился Андрий.
— Страшно, Андрий...
— Чего там страшно! Так им и нужно.
Но Маланка не могла спать. Еще долго раздавался топот ног на улице, слышались чьи-то слова, светились маленькие окна и тоскливо выли собаки.
Утром дым кочевал над деревней и щекотал ноздри. Люди дышали гарью и смотрели на панскую усадьбу.
Лукьян Пидпара даже почернел. Каждую ночь снимает со стены ружье и идет в поле к своей клуне. Ходит страшный, высокий, за ним волочится его тень, которую отбрасывает он, озаренный пожаром. Пидпара все слушает. Из-под косматых бровей вдаль кидает взгляд, а уши чутко прислушиваются к малейшему звуку. Вот обошел он вокруг риги и вдруг останавливается: что-то чернеет в поле.
— Кто там?
Поле молчит, обессиленное летом, спит мертвым сном, рыжее, ободранное.
Пидпара снова ходит. Оттуда, из огненного моря, идут на него все страхи, все тревоги, а он крепко сжимает ружье и бросает в пасть ночи:
— Кто идет? Буду стрелять.
Стоит крепкий, как из железа, и целится в темноту.
Нет никого или притаились?
Стреляет.
«Ох-ох-ох...»—стонет тьма над полем, и громче завывают собаки в деревне...
А Пидпара снова ходит, стережет ригу, суровый, бесстрашный, готовый защищать свое не ружьем только, а и зубами.
Дожди шли ежедневно. Выскочит солнце на миг на голубую полянку, чтобы обсушиться, глянет на себя в лужу, и снова ползут на него тяжелые растрепанные тучи. Какие-то желтые мутные дни рождались после неспокойных ночей, а люди прятались под свитку и под рядно[30], выворачивали шапки козьим мехом вверх и месили грязь. Прежде непогода загоняла их в хату, теперь что-то гнало их оттуда к людям. Каждый хотел видеть человеческое лицо, услышать голос. Мало спали по ночам. Одни не могли оторвать глаз от далеких пожаров, другие выгоняли скот на панское поле и не спали, чтобы быть наготове. Правда, после того как эконом едва убежал с поля в разорванной одеже, никто уже не решался задерживать лошадей, и они с аппетитом грызли молодые всходы, омытые дождями.
Люди словно забыли свою ежедневную работу. Свое поле интересовало мало. Оно казалось таким небольшим, жалким, недостойным внимания и лежало запущенное, незасеянное, даже невспаханное.
В сборне было тесно: свитки так жались к свиткам, что от мокрой одежды валил пар. Вести и слухи, неведомо откуда появившиеся, соединялись в одно, росли на глазах, как тесто в квашне. Сухие бессонные глаза глядели каждому в рот, уши внимательно ловили каждое слово. Что будет? Как будет? Всюду подымается народ, бунтует, хочет чего-то, рабочие бастуют, бросают заводы, чугунка не ходит. Что же им сидеть сложа руки, ждать, чтобы о них кто-нибудь позаботился?
У сборни толпились пришедшие позже и старались попасть в дверь.
— О чем они там кричат? Надо, чтобы все слышали.
— Видите ж — тесно. Не поместятся все...
Когда проходил кто-нибудь из богачей, Мандрыка или Пидпара, те, которые мокли у крыльца, зубоскалили на их счет.
— Заходи, услышишь, как твою землю делят.
— Не слушай, похудеешь с досады.
— Ничего с ним не будет. Бедный работу клянет, а у богача брюхо растет.
— Бедный теряет, богач подбирает.
— Ничего. Все переменится. Доведется и свинье глянуть на небо...
— Как станут смолить.
Мандрыка невесело усмехался и семенил ногами, избегая сборни. Будто забывал, что он староста сельский. Пидпара хмурился и бранился.
Гуща часто где-то пропадал. Возвращался весь в грязи, мокрый, но веселый. Гафийка встречала его за огородом Пидпары.
— На станции был. Бастуют. Уже второй день машина не ходит. Рабочие собрались и советуются. Ну и народ. Надо и нам собирать людей.