Кто посещает меня? Из больных заходят один черногорец и один грек. Черногорец в Давосе пятый год, грек — восемнадцатый. Все еще живут в санатории, все еще лечатся, все еще говорят о температуре, докторах и прочем. Исполнены предрассудков, верят во всякие чудеса. Каждый из них уверен, что изучил tbc не хуже врачей. Каждый может рассказать целую эпопею лечений… Черногорец удивляется себе: „Подумайте, — говорит он мне, — у меня нет решительно никаких интересов!“…»
Да, в оплаченном, стерильном раю били мутные роднички собственной жизни. И сумма франков, обозначаемая в еженедельных счетах больным, находилась в тесной, но непростой зависимости с действующей здесь шкалой ценностей.
Прежде всего, как во всякой больнице, тут шла борьба за жизнь.
Конечно же, и для самого автора писем немалыми событиями были объективные показатели, рубежи и этапы течения болезни, те самые рентгеноснимки и доли градуса, о которых он столь отважно и как будто бы иронически отзывается. Сила приступов кашля, разрешение вместо комнаты лежать на балконе, привыкание к новому пайку воздуха, который в состоянии заглатывать сжатое пневмотораксом легкое (регулярные поддувания через иглу ему с ноября все же начали делать), новый, как будто первый раз в жизни, короткий выход на улицу…
«…Вот уже почти два месяца я не вылезаю из кровати, — сообщал Федин Горькому, выводя слова в два приема, с недельным перерывом, — и только в дневные часы и в хорошую погоду меня вывозят на балкон… В самые последние дни я стал меньше кашлять, значительно меньше — это почти чудесно…»
«Четыре месяца я не вылезал из постели, — сообщал Федин в другом письме тому же адресату 22 марта 1932 года. — В начале января начал выходить — спустя два месяца после наложения пневмоторакса. Ваше чудесное письмо, которое во многом очень лестно для меня,[11] пришло в „нужный“ момент — когда я привыкал к новому, неловкому и неприятному состоянию: воздух стал для меня нормированным продуктом (теперь я уже приспособился к „пайку“). Я не отвечал вам до сих пор, не желая надоедать своей болезнью».
Вернемся, однако, к тем, кто поражен особого рода «давосской болезнью». Автор писем, вынужденный тщательно экономить и пересчитывать содержимое своего кошелька, во многих отношениях был богаче самых состоятельных коллег по несчастью.
У «героев» Давоса, кого наблюдает писатель, еще прежде, чем изгрызть легкие, бациллы как бы поражают душу. Крах респектабельной личности человека буржуазного общества и отмечает пристальный взгляд художника.
Письмо XXXIV воспроизводит встречу рождества 1932 года в санатории «Гелиос». Общий смысловой настрой здесь тот же — атмосфера суетливой пустоты, натянутости, музея восковых персон во время рождественского застолья. 25 декабря Федин писал жене:
«Тут всеми овладевает какое-то подарочное бешенство, все друг другу дарят и дарят — пустяки, конечно… У меня на столе… календарь за 32-й год, веточка елки с хлопушкой… В сочельник была елка в салоне… Скука была несусветная… натянутые, принужденные чучела си-доли перед зажженными свечками… Ничего не могло поправить дела… и в 9 часов вечера я пошел в свою комнату…»
Ощущению сборища чучел в рождественском застолье в немалой степени способствовало и то, что тягостно нависало над головой почти каждого. Неясным был не только исход лечения, но и возможная жизнь по выздоровлении. Внизу, под горой Давоса, было теперь так же неуверенно, безрадостно и худо, если не еще хуже, чем здесь.
Свирепствовал экономический кризис, ожесточалась борьба за жизнь, драка за кусок пирога, на которую уже не были способны потерявшие силы и нередко изнеженные годами больничного безделья давосцы. С испугом приглядывались они к тому, что творилось внизу. Спуститься с горы и заново вступить в схватку — на это пригодны были немногие. Час, когда надо будет выйти из затворничества, страшил их. А деньги между тем, составлявшие оплот здешнего пребывания, да и вообще основу всех норм и порядков жизни буржуазного общества, текли, утекали. Они ненавидели Давос и держались за него.